Что ж, отлично, недавно я писал под Веласкеса, и, должно быть, это каким-то образом отложилось у меня в памяти, чем все и объясняется. Я рассказал об этом Слотски, и он сказал:
— Да, но ты не знал ничего этого до тех пор, пока я тебе не сказал. Так откуда это пришло к тебе?
— Наверное, я где-то читал об этом, а потом забыл, какие еще могут быть объяснения?
Марк покачал головой.
— Нет, ты действительно вернулся назад во времени, ты сам говорил, что все это было реальным, не видение или фантазия, похороны твоего отца и все остальное; быть может, тебе удалось установить спиритический контакт с Диего Веласкесом.
— Не знал, что ты веришь в такую чушь, — сказал я.
— Не верю, однако тут хочешь не хочешь поверишь, что твое сознание, возможно, готовит тебя к тому, чтобы писать как Веласкес.
— Это как раз то, чего можно ждать от моего сознания: оно заставит меня вляпаться в новое дерьмо и написать картины, продать которые нельзя в принципе.
Мы оба рассмеялись, и Марк еще какое-то время приставал ко мне с предложением продавать свои работы через его галерею, но затем понял, что я его не слушаю.
Что ж, день выдался интересный, а за ним последовала бессонная ночь. Мне никак не удавалось заснуть. Я ощущал какую-то странную вибрирующую энергию, словно всей моей жизни предстоит радикально измениться, а я борюсь с желанием сопротивляться изменениям, например принять какое- нибудь лекарство, пару розовых таблеток, оставшихся с того времени, как я лечился в наркологической клинике. У Лотты я вел себя страшно глупо, и я задумался, что, может быть, все было бы по-другому, если бы у меня были настоящие деньги, ибо ясно как божий день, что, несмотря на все свои рассуждения о чистоте искусства, Лотта страшно страдает от бедности, особенно из-за Мило и расходов на лечение. И было странно, что именно в этот момент появился со своим предложением Слотски.
Я тогда подумал, что, может быть, Слотски и правда предлагает решение — если мне удастся выбраться из ямы, перестать крутиться как белка в колесе, возможно, я смогу снова вернуться в то время, когда я писал для любви; может быть, это действительно хорошая отправная точка.
В ту пятницу — я хорошо помню, что это было первое октября, — я снова забрал ребят на выходные, чтобы Лотта смогла полностью сосредоточиться на выставке. При детях курить нельзя, поэтому я был весь облеплен никотиновыми пластырями, но это совсем не то; от них меня постоянно тошнило, а ничего хорошего, что дает процесс курения, не было: ни вкуса, ни созерцания вьющихся струек дыма, что таинственным образом раскупоривает творческий процесс.
После ужина я позвонил в Вашингтон своей сестре Шарли. Она очень любит болтать с ребятами, и когда они наговорились, трубку взял я. Шарли спросила, как у меня дела, и я ответил, замечательно, и она сказала, что по голосу это не заметно, она это ощущает своим «сестринским чутьем», как мы это называли, и я нервно рассмеялся и признался, что действительно что-то происходит. Я рассказал про испытания препарата, про то, как снова видел ее на похоронах отца и видел маму молодой, а затем спросил, что она по этому поводу думает. Шарли всегда была моим проводником в мир странного. Она спросила, о чем мы с ней говорили в тот день (или вчера, в зависимости от того, с какой стороны на это смотреть). Я сказал, что мы говорили о ее жизни и она призналась, что задумывается о том, чтобы оставить свой орден и заняться чем-то другим, и Шарли сказала, что да, она помнит этот разговор, он имел для нее очень большое значение, она тогда начала задумываться над тем, правильно ли поступила, дав монашеский обет, и после того, как она выговорилась, ей стало легче, а я сказал, что я ничего этого не помнил до тех пор, пока все не повторилось снова.
Затем я спросил Шарли, что она думает по поводу всего этого бреда с Веласкесом, а она спросила, что значит для меня Веласкес, и я ответил, что он великий художник, ну ты понимаешь, Рембрандт, Вермер, Веласкес… а Шарли уточнила:
— Нет, что он значит для
— Неужели ты думаешь, что тут пахнет Фрейдом и я воображаю себя Веласкесом, потому что мне нужен приемный отец, поскольку мой родной отец не проявлял ко мне достаточно любви? — спросил я.
— Пока что я не знаю, что и думать, хотя меня, признаться, беспокоят твои игры с головным мозгом — я имею в виду этот наркотик.
— Да никакой это не наркотик! Речь идет об испытании совершенно безопасного препарата под строгим медицинским наблюдением.
— Ну, сказать можно что угодно, ведь так? В любом случае, любви у тебя было предостаточно. Тебя все обожали.
— Ты всегда так говорила, однако я никогда этого не испытывал. Я всегда чувствовал себя футбольным мячом в гуще борьбы, призом, который рвут на части. По-моему, за меня сражались, стремясь мной обладать. Наверное, ты одна по-настоящему меня любила.
— О, пожалуйста, не надо! Неуклюжая дурнушка Шарлотта, которая могла разве что смешивать краски, в доме, где красота и талант были началом и концом всего? Ну а мать, если помнишь, не любила меня.
— Я как-то это упустил. А почему?
— Потому что именно я была тем, что заманило ее в ловушку замужества. У матери не хватило духа пойти на разрыв с обществом, что стало бы непременным следствием рождения незаконного ребенка, к тому же я боготворила отца. Разумеется, не надеясь получить ничего взамен. Вот почему я нашла спасение в церкви — по крайней мере я так себе говорю. И еще, наверное, я испортила тебя больше, чем кто-либо другой, своей безрассудной любовью. Я сдувала с тебя пылинки, была твоей покорной рабыней. Совсем тебя избаловала с точки зрения нормальной женщины, прости меня, боже.
— Да, это я помню, — подтвердил я. — В детстве я думал, что мы с тобой вырастем и поженимся. Помнишь, как ты мне объяснила, что так не получится? Мне тогда было лет шесть, и я разревелся. Мы были на берегу, на мысе, и я потом потерялся.
— О да, этого я никогда не забуду. Тебя облизали, а меня выпороли за то, что я тебя потеряла. Повторяю, я тебя избаловала.
— Ну разумеется, теперь, когда никаких правил больше нет, может быть, нам сто?ит попробовать. Ребята тебя любят…
Раскатистый хохот, у Шарли громовой смех, совсем как у мужчины, точнее, как у нашего отца, и это продолжалось какое-то время, а потом она сказала, пытаясь отдышаться:
— Извини, я просто представила себя на приеме у архиепископа: «Гм, ваше высокопреосвященство, мы только что покончили с освобождением меня от монашеского обета, но остался еще один маленький вопрос…»
— Значит, такое не исключено?
Новый взрыв хохота.
— Мальчик мой, да ты мне даром не нужен. От тебя у женщин одни неприятности.
— Ну уж извини! Я хорош, как рождественский пирог.
— Это тебе только так кажется, дурачок. Ты относишься как раз к тем очаровательным порядочным мужчинам, которые умудряются полностью уничтожить любую женщину, имеющую несчастье с ними связаться. Как тебе это удается? Это выходит за рамки моего понимания, поскольку я практически ничего не смыслю в мужчинах, но, знаешь, я всегда считала, что у вас с Лоттой все всерьез и надолго.
— О, Лотта! Мне тут показалось было, что мы начали налаживать отношения, но теперь она снова меня ненавидит.
Я подробно рассказал о ссоре в галерее, и Шарли спросила:
— Что ты сказал?
— Ну, понимаешь, Лотта распространялась о том, что я никогда не стану богатым и известным художником, к чему предрасполагал мой так называемый талант, как это бывает с ней всегда…
— Нет, ты только что сказал совсем другое. Ты сказал, Лотта говорила о том, что ты испортил свой дар, что он свернулся, прокис, а о богатстве и славе не было и речи.