И вновь начались страдания, однако – вот диво! – переносились уже легче. Цесаревич совершил прогулку по палубе и нашел в себе достаточно сил, чтобы не унижаться перед всяким встречным- поперечным, выклянчивая выпивку.
А к вечеру, когда ленивую океанскую зыбь, называемую моряками мертвой зыбью, окрасил пурпуром громадный красный диск, коснувшийся горизонта, и показалось, что море вот-вот закипит, цесаревича посетила странная мысль: неужели можно быть омерзительно трезвым и при этом уметь радоваться жизни?
Он не нашел ответа – скорее растерялся от вопроса. Слишком радикальную мысль надлежало додумать. Но и в этот день, и в несколько последующих Михаил Константинович был тих и лирически печален.
Между тем штиль окончился, и «Победослав» взял курс на Азоры. На десятый день, считая от сражения, повстречали французское гидрографическое судно и договорились о покупке сорока тонн угля – продать большее количество француз отказался. Корвет продолжал путь под парусами, но теперь имел запас топлива для маневрирования при заходе в порт или на случай нового штиля. Но ветер, к счастью, лишь менял направление, но не слабел.
Становилось теплее, серые ночи превратились в бархатно-черные с алмазными россыпями. Вечерами солнце все круче падало в океан. На шканцах, опершись о планширь, подолгу стояла, глядя в морскую даль, одинокая фигура Михаила Константиновича.
– Кажется, одну проблему решили, – указав глазами на цесаревича, шепнул Враницкий Розену.
Тот лишь покачал головой в великом сомнении.
Глава одиннадцатая,
повествующая о людях подземелья
– Ы-ы-ы-ы… р-раз!.. Еще!.. Ы-ы-ы-ы…
Доверху наполненная углем вагонетка будто примерзла к рельсам. Сдвинуть ее с места казалось столь же нереальным делом, как выкорчевать голыми руками Александрийский столп. А главное, столь же ненужным делом.
Хуже того – сугубо вредным. Если задуматься о том, куда пойдет этот уголь, в топках каких кораблей он сгорит до последней пылинки и что эти корабли натворят в океане, то лучше и не жить на свете. Ведь стыдно. Стыдно, что именно твоими заскорузлыми, израненными в кровь руками, твоим пoтом, твоим горбом прирастает мощь возомнивших о себе негодяев, исстари привыкших терроризировать мирное судоходство. Сколько моряков не вернется домой! Сколько матерей и вдов будут напрасно приходить к причалу, тщетно дожидаясь своего единственного Ваню, или Жана, или Ганса! Сколько прольется слез! Сколько детей вырастет без отцов!
«Море взяло», – скажут со вздохом соседи. Море ли? Или пираты уже причислены к стихийным силам природы? Тот же Ваня, или Жан, или Ганс, оплакиваемый как мертвый, может навеки остаться как на дне моря, так и в угольных шахтах Шпицбергена. Для безутешных матерей и вдов это все равно.
У тех, кто попал в шахту, нет выхода. Еще год, два, пять раб будет жить под землей, добывая необходимый пиратам уголь и никогда не видя света. Больше пяти лет не выдерживает никто. Умерших хоронят тут же, завалив пустой породой. Но шахта – могила и для живых.
Слабый духом смиряется, пытаясь на каждом шагу хитрить и отлынивать, чтобы протянуть подольше. Сильный – если он не был убит раньше и оказался в шахте – копит злобу. Сильный из новичков – еще и задумывается. О том, например, как соотносится его нынешний непосильный труд с естественным человеческим желанием делать добро или хотя бы не умножать количество зла в этом отнюдь не лучшем из миров.
Тогда свистит плеть надсмотрщика, напоминая: думать вредно. Работать, скоты! У-у, мразь! Работать! Шкуру на ремни пущу! Без жратвы оставлю!
И сквозь стоны и надрывный кашель вновь слышится мучительное:
– Ы-ы-ы-ы-ы…
Лопухин навалился плечом, уперся ногами в шпалу. Вздулись жилы. Вагонетка издала пронзительный скрип. Пошла? Нет, рано, надо еще подтолкнуть… Ы-ы-ы-ы-ы…
Пошла!
Откатывали вдвоем. Напарник Лопухину достался квелый, придурковатый и с хитринкой. Душа Ефима Васюткина была для графа открытой и, признаться, малоинтересной книгой: глуп, ленив, завистлив и злораден. Когда надо было трогать вагонетку с места или толкать на подъем, он только изображал, будто работает в полную силу. А пусть-ка барин-белоручка поработает! Что, барин, небось не сладко? То-то. Попил народной кровушки? Теперь твоей попьют. Есть в жизни справедливость!
Но свистела в очередной раз плеть, и Ефим понимал, что справедливости нет. В отличие от него, надсмотрщику было все равно, кто тут граф, а кто не граф. Все рабы, и все обязаны равно трудиться. Надсмотрщик обладал острым глазом и лодырей не щадил.
– В разгон ее…
Штольня наполнялась гулом и грохотом. Рельсы шли под уклон, и движение вагонетки ускорялось. Откатчики не отдыхали – они гнались за убегающей махиной, на бегу стараясь подтолкнуть ее еще чуть- чуть, потому что дальше шел затяжной подъем. Пусть разогнавшаяся вагонетка взбежит по нему как можно выше. А потом все равно придется упираться, толкать что есть силы, выгадывая аршин за аршином, и тянуть-стонать нескончаемое «ы-ы-ы».
Вверх-вниз, вверх-вниз… Штольни и штреки не были строго горизонтальными – они шли, повинуясь плавным изгибам угольного пласта. С какой стати выравнивать трассу при избытке дармовой рабочей силы? Хорошо еще, что пласт лежал не слишком наклонно…
То и дело в стенах штольни попадались вырубленные ниши – временные убежища для того, кто хотел разойтись с вагонеткой, чаще всего для надсмотрщиков, вооруженных плетьми, револьверами и иногда пятилинейными винтовками разных систем. Надсмотрщиков было не так уж мало – все больше крепкие старики с выцветшими безжалостными глазами и жуткими шрамами, иногда калеки. Один култыхал на заменяющей ногу деревяшке. Другой был лишен пальцев на правой руке, но виртуозно работал плетью, держа ее левой. Бывшие головорезы, списанные с кораблей как устаревший хлам, продолжали приносить пользу пиратской республике. Служба надсмотрщиков была скучна, но сонных ротозеев не встречалось. От раба только и жди удара в спину.
Попадались и не скандинавы. Запомнился черный, как уголь, арап в тюрбане и с большим золотым кольцом в носу поверх тряпицы, закрывающей рот. В кольце угадывался женский браслет.
Все здесь были арапами. Въевшаяся в поры угольная пыль равно чернила раба и надсмотрщика. Но кольцо в носу, а не в ухе, и чересчур сверкающие белки были только у одного. Как арап попал к исландцам, почему не стал рабом? Бог весть. Или все-таки был превращен в раба, но поднялся до надсмотрщика на костях товарищей?
Довезя вагонетку до подъемника, остановились, переводя дух, отерли пот. Двое вооруженных лопатами рабов-погрузчиков принялись споро кидать уголь из вагонетки в преогромную деревянную бадью, спущенную на веревке с крюком из круглой дыры в потолке. Наполнив доверху, подергали за веревку, и бадья уехала вверх. Куски угля застучали о дно следующей бадьи…
Пока шла разгрузка, откатчики отдыхали. Ефим Васюткин лег в угольную грязь и закатил глаза, симулируя безмерную усталость. Лопухин, опершись о край вагонетки, остался на ногах. Теснило дыхание, стучало в висках, но все же было терпимо. Работа откатчика, как и работа загрузчика, не считалась самой тяжелой, ибо включала в себя моменты отдохновения. Забойщикам приходилось куда тяжелее.
Беда состояла вот в чем: сегодня Лопухина опять поставили в тот забой, где ворочал киркой Елисей Стаканов. Бывший кочегар с захваченного пиратами парохода «Русь», казалось, вовсе не заметивший плена и рабства, слыл местной достопримечательностью. Здоровенный немногословный детина был ввергнут в шахту года четыре назад и до сих пор трудился так, что даже надсмотрщики диву давались. Загрузчики и откатчики выбивались из сил, а он знай себе махал киркой, не уставая и не жалуясь. Будто не угольный пласт был перед ним, а просто преграда, безмерно протяженная твердая преграда, пробив которую можно было выйти на вольный воздух и обрести свободу.
Это в лучшем случае. В худшем – Лопухин не знал, что и подумать о Стаканове. Выслуживается? Как же, выслужишься тут упорным трудом… Боится плети? Гм… Лучше уж плеть, чем столь зверское добровольное насилие над самим собой. И как только грыжа у него до сих пор не выпала? На ум лезло одно: