ополчился на билль, поддержав тем самым партию герцога, а с другой — прибег к аргументации, которая не должна была излишне разозлить вигов[78]:
Мистер спикер, сэр, хоть и было уже сказано, что ни один добрый протестант не сможет выступить против билля, и все же, сэр, я не могу удержаться от того, чтобы высказать несколько возражений. Мне как-то не доводилось слышать о том, чтобы людей, покушавшихся на жизнь короля, приговаривали к смерти, не допросив и даже не выслушав. Почему же мы хотим создать такой прецедент применительно к родному брату нашего государя? Это столь жестокий метод судопроизводства, что, мне кажется, нам не удастся объяснить его остальному миру; поэтому палате имело бы смысл доказать собственную справедливость и беспристрастность, проведя перед импичментом формальный допрос подозреваемого, а затем, если его вина подтвердится, не только лишить его означенных прерогатив, но и отрубить ему голову. И я не собираюсь оспаривать право парламента поступить именно так, я всего-навсего задаюсь вопросом, окажется ли соответствующий закон, буде мы его примем, достаточно справедливым. Некоторым законам бывает свойствен некий изначальный изъян; мне кажется, что бунт Долгого парламента (я имею в виду первый Долгий парламент, а не его «охвостье») был обусловлен прежде всего рассогласованностью законов: один из них предоставлял парламенту полномочия, которые, согласно другому, не могли быть отчуждены у короны. И я уверен в том, что и закону, который мы собираемся принять сейчас, будет присущ тот же недостаток. А если мы его не примем, то наверняка найдется достаточное количество верноподданных людей, которые никогда не смирятся с этим — однако, полагая себя связанными присягой на верность престолу, присягнут и герцогу, если он когда-нибудь станет королем, что может привести к новой гражданской войне… Короче говоря, на мой смиренный взгляд, этот билль должен быть нами отвергнут.
На следующий год, 6 марта, Рочестер принял присягу, обязательную для государственного служащего[79]; и временное улучшение состояния его здоровья в сочетании с новым серьезным умонастроением позволяли ему надеяться на получение какой-нибудь официальной должности за границей. Если бы ему было суждено закончить жизнь полномочным послом при каком-нибудь королевском дворе или, накачиваясь крепким пивом и тоскуя по Уайтхоллу, в республиканской Голландии, он повторил бы судьбу своего друга Этериджа. На какой именно пост рассчитывал Рочестер, нам не известно. Единственный намек находим в письме, написанном Сэвилом в Париже 16 апреля 1679 года:
Мне не хочется быть одним из доброжелателей, советующих тебе и впредь сдерживать нрав и вести праведный образ жизни; советы эти хороши для здоровья, вот только при таком поведении никакому здоровью рад не будешь. Видишь, милорд, я отчасти впал уже в нудную добропорядочность, подобающую истинному государственному мужу, но непременно постараюсь исправиться при личной встрече с твоей светлостью в Булони, а я продолжаю надеяться на этот вояж, хотя его сроки несколько сдвигаются из-за неторопливости испанского посла, по-прежнему пребывающего в Брюсселе, перейдя на тамошнее жалованье; но я обязательно извещу тебя о малейшей перемене планов, поскольку эта информация может оказаться полезной для тебя в свете твоего предстоящего назначения (насчет которого, как я надеюсь, все уже решено окончательно); я так мечтаю встретиться с тобой там, что просто-напросто сойду с ума, если вместо тебя все-таки пришлют кого-нибудь другого.
Тот факт, что Рочестер, по его собственному выражению, «выпучил глаза в сторону великих дел», подтверждается и сменой тона в его письмах Сэвилу; веселые разглагольствования о вине и женщинах исчезают из них чуть ли не напрочь, уступая место детализированным отчетам о разного рода политической активности, включая интриги министров и новые разоблачения Отса. Но расшатанное здоровье так и не позволило ему отправиться на континент и повидаться с другом-толстяком, с которым они сошлись в дни полной приключений юности, когда смелость Рочестера не подвергали сомнениям, а сам он пускал в ход шпагу без малейших колебаний. Осенью 1679 года он вновь очутился на грани между жизнью и смертью. В дни, когда Рочестер чувствовал себя хорошо, он был не в состоянии смирить в себе буйный дух отца-«кавалера», а вот в период ухудшения здоровья власть брали гены пуританки-матери. В октябре, с трудом пойдя на временную поправку и обретя новый вкус к занятиям серьезными делами, но еще не чувствуя себя способным к ним, Рочестер для времяпрепровождения принялся читать «Историю Реформации» доктора Бернета. Для этого ему пришлось прервать работу над обновляемой версией Флетчерового «Императора Валентиниана».
Контраст между этими двумя занятиями был, впрочем, не так велик. И «Валентиниана»-то Рочестер выбрал на переделку из-за его темы: похотливый государь и развращенный двор. Отходя от тяжелого приступа, он вместо призывов к реформам занялся изучением деятельности реформаторов прошлого. В свою версию «Валентиниана» Рочестер вложил не только ненависть, питаемую им к Уайтхоллу (в котором он давным-давно, по собственному признанию, играл роль человека, поставляющего наложниц королю), но и отчаянные поиски веры. Ранее он целиком и полностью полагался на посюсторонний мир — и этот самый мир его разве что не уничтожил. И конечно, поэта подстерегала проблема теодицеи: ему не удавалось совместить идею всемогущества Божьего с ужасами войны и бедствиями лишений.
Это уже совершенно новый подход по сравнению с прямолинейным атеизмом Рочестеровых переводов из Сенеки: