мнению, пройдет доктор. Его поддерживают американцы. Таковы мои сведения». Он пригласил меня на «мой следующий прием».
Почему он меня раздражал? Я не был влюблен в его жену. Я с ней просто жил. Или так по крайней мере я тогда думал. Уж не потому ли, что, узнав из разговора, что я воспитывался у отцов-иезуитов, он нашел во мне что-то родственное. «А я учился в колледже святого Игнатия!» — наверно, где-то в Парагвае или Уругвае, а впрочем, какая разница?
Позднее я узнал, что прием, на который меня в свое время пригласили, был второго ранга; на приемах первого ранга подавали икру, они считались сугубо дипломатическими, и туда приглашали только послов, министров и первых секретарей; на приемы третьего ранга приглашались только «по делу». Приглашение на прием второго ранга считалось лестным, потому что это было своего рода «развлечением». На них бывали богатые гаитяне с женами редкостной красоты. Для них еще не приспело время бежать из страны или с наступлением темноты сидеть запершись дома.
Посол представил меня: «Моя жена» — снова это «моя», — и она повела меня в бар выпить.
— Завтра вечером? — спросил я, но она нахмурилась я сжала губы, показывая, чтобы я молчал, — за нами следили. Но боялась она не мужа. Он был занят, показывал «мою» коллекцию картин Ипполита одному из гостей, переходя от одного полотна к другому и давая объяснения, словно и сюжеты картин тоже принадлежали ему.
— Твой муж в этом гаме ничего не услышит.
— Разве ты не видишь, что он ловит каждое наше слово?
«Он» был не муж. Маленькое существо, не больше трех футов росту, с темными, настороженными глазами бесцеремонно пробиралось к нам, расталкивая колени гостей, словно это был его собственный подлесок. Я заметил, что он не сводит глаз со рта Марты, словно читает по губам.
— Мой сын Анхел, — представила она его; мне всегда казалось, что называть его так было богохульством.
Стоило ему к ней пробиться, он уже не отходил от нее ни на шаг и молча — он был слишком занят подслушиванием — сжимал ее руку маленькой стальной ручонкой, словно половинкой наручника. Вот тут я встретил своего настоящего соперника. Когда я ее увидел в следующий раз, она мне рассказала, что сын засыпал ее вопросами обо мне.
— Почуял что-то неладное?
— Ну что ты, он ведь маленький, ему еще нет пяти.
Прошел год, и мы научились его обманывать, но он без конца предъявлял на нее права. Я понял, что не могу без нее обойтись, но, когда я настаивал, чтобы она бросила мужа, ребенок мешал ей уйти. Она не может причинить ему горе. Она хоть сейчас уйдет от мужа, ну, как жить, если он отнимет у нее Анхела? А мне казалось, что с каждым месяцем сын все больше и больше становится похож на отца. У него появилась привычка говорить «моя» мама, и как-то раз я застал его с длинной шоколадной сигарой во рту; он все больше толстел. Отец будто создал маленького злого духа во своему образу и подобию для того, чтобы наша с Мартой связь не зашла слишком далеко, не перешла дозволенных границ.
Какое-то время мы снимали для наших свиданий комнату над лавкой одного сирийца. Лавочник — его звали Хамит — был человек надежный: это было почти сразу же после прихода Доктора к власти, и тень грядущего — зримая для всех — чернела, как туча, над Кенскоффом. Связь с иностранным посольством была выгодна для человека без подданства, — а вдруг понадобится попросить политического убежища? Тщательно осмотрев лавку, мы, к сожалению, не заметили, что в углу, за аптечными товарами, находилось несколько полок с более дорогими игрушками, чем продавали в других местах, а в бакалейном отделе — тогда еще кое-где торговали предметами роскоши — можно было найти коробку французского печенья, любимое лакомство Анхела между завтраком, обедом и ужином. Из-за него у нас произошла первая настоящая ссора.
Мы уже три раза встречались в комнате сирийца, где стояла медная кровать под лиловым шелковым покрывалом, четыре жестких стула вдоль стены и висело несколько раскрашенных семейных фотографий. Видимо, это была комната для гостей, которую держали наготове для какого-то почетного посетителя из Ливана, но он все не ехал, а теперь уже не приедет никогда. В четвертый раз я прождал Марту два часа, но она так и не появилась. Я вышел через лавку, и сириец доверительно мне сообщил:
— А мадам Пинеда уже ушла. Она была со своим сынишкой.
— С сынишкой?
— Они купили игрушечный автомобиль и коробку французского печенья.
Позже Марта мне позвонила. Голос у нее был прерывистый, испуганный, и она очень торопилась.
— Я говорю с почты. Анхела оставила в машине.
— Он ест французское печенье?
— Французское печенье? Откуда ты знаешь? Дорогой, я никак не могла прийти. Когда я вошла в лавку, я застала там Анхела с нянькой. Мне пришлось сделать вид, будто я пришла покупать ему подарок за хорошее поведение.
— А он хорошо себя вел?
— Не очень. Нянька говорит, что они видели, как я выходила из лавки на прошлой неделе, — хорошо, что мы всегда выходим врозь! — Анхел захотел поглядеть, где я была, и нашел на полке свое любимое печенье.
— Французское?
— Да. Ох, он пришел за мной на почту! До вечера. На том же месте.
Послышались гудки.
И мы снова встретились у статуи Колумба в ее «пежо». В тот раз мы не обнимались. Мы ссорились. Я сказал, что Анхел избалованный мальчишка, и она это признала, но, когда я сказал, что он за ней шпионит, она разозлилась, а когда я сказал, что он становится таким же толстым, как отец, она чуть не дала мне пощечину. Я схватил ее за руку, и она закричала, что я ее ударил. Потом мы нервно расхохотались, но ссора продолжала медленно кипеть, как бульон для завтрашнего супа. Я пытался воздействовать логикой:
— Тебе надо сделать выбор. Так продолжаться не может.
— Значит, ты хочешь, чтобы мы расстались?
— Конечно, нет.
— Но я не могу жить без Анхела. Он не виноват, что я его избаловала. Я ему нужна. Я не могу калечить ему жизнь.
— Через десять лет ты ему не будешь нужна. Он начнет бегать к мамаше Катрин или спать с твоей горничной. Правда, тебя уже здесь не будет, ты переедешь куда-нибудь в Брюссель или в Люксембург, но публичные дома для него найдутся и там.
— Десять лет — долгий срок.
— И ты уже будешь пожилая женщина, а я совсем старик. Такой старик, что мне уже все будет безразлично. И ты останешься с двумя толстяками... Но зато с чистой совестью. Ее ты убережешь.
— А ты? Небось тебя разными способами будут утешать разные бабы.
В темноте, под статуей, голоса наши звучали все резче и резче. Как все подобные ссоры, эта кончилась ничем, оставив после себя только рану, которая, как всегда, быстро затянулась. В душе хватает места для множества ран, прежде чем почувствуешь, что там не осталось живого места. Я вылез из ее машины и пошел к своему «хамберу». Сев за руль, я стал выводить его на дорогу. Я говорил себе, что это — конец, игра не стоит свеч, пусть живет со своим гаденышем, у мамаши Катрин найдется много женщин покрасивее, да к тому же она немка. Проезжая мимо, я злобно крикнул, высунувшись из окошка: «Прощайте, фрау Пинеда!» И увидел, что она плачет, согнувшись над рулем. Мне надо было хоть раз с нею проститься, чтобы понять, что я без нее не могу жить.
Когда я снова сел рядом с ней, она уже успокоилась.
— Сегодня у нас ничего не выйдет, — сказала она.
— Наверно.
— Мы увидимся завтра?
— Да.