— Тогда я открою вам то, что никому до сих пор не говорил. Я и есть тот самый боец противовоздушной обороны Икс. Я сам все это написал. После майского блица 1941 года.
— А вы вообще-то писали стихи?
— Никогда, сэр. Хотя нет, еще одно написал, о похоронах ребенка.
— А теперь, господа, — провозгласил казначей, — взгляните на ваши программы, и вы увидите, что нас сейчас ожидает оригинальный номер, обещанный нам мистером Фернандесом.
Номер и правда оказался оригинальным, потому что мистер Фернандес так же неожиданно разрыдался, как мистер Бэкстер стал дрожать. Может, он выпил слишком много шампанского? Или его взволновала декламация мистера Бэкстера? В этом я сомневался, так как он, по-видимому, не владел английским языком, если не считать «да» и «нет». Но сейчас он плакал, выпрямившись на стуле; он плакал с большим достоинством, и я подумал: «Никогда раньше не видел, как цветные плачут». Я видел, как они смеются, сердятся, боятся, но никогда не видел, чтобы их так одолевало горе, как этого человека. Мы молча глядели на него: никто из нас не мог ему помочь — мы не умели с ним общаться. Его тело содрогалось, словно в такт вибрации судовых двигателей, и я подумал, что нам в конце концов куда более подобает так въезжать в темную республику, чем с пением и музыкой. Всем нам найдется там что оплакивать.
И тогда я впервые увидел Смитов с самой лучшей их стороны. Мне было неприятно, как миссис Смит обрезала бедного Бэкстера — впрочем, все стихи о войне, вероятно, оскорбительны, — но она одна из всех нас кинулась на помощь мистеру Фернандесу, села возле него, не говоря ни слова, и взяла его руку в свою, а другой стала гладить его розовую ладонь. Она утешала его, как мать утешает своего ребенка среди чужих. Мистер Смит пошел за ней следом, сел по другую руку от мистера Фернандеса, и они втроем образовали отдельную группу. Миссис Смит тихонько прищелкивала языком, словно это и в самом деле было ее дитя, и мистер Фернандес так же внезапно перестал плакать, как и начал. Он встал, поднес старую, шершавую руку миссис Смит к губам и быстро вышел из салона.
— Господи! — воскликнул Бэкстер. — Как, по-вашему, почему...
— Странно, — сказал казначей. — В высшей степени странно.
— Жаль, испортил нам настроение, — посетовал Джонс.
Он поднял бутылку шампанского, но она была пуста, и ему пришлось поставить ее обратно. Дирижер взял свою вилку для поджаривания гренков и отправился на кухню.
— У бедняги, видно, какое-то горе, — сказала миссис Смит, других объяснений и не требовалось, и она посмотрела на свою руку, словно ожидала увидеть на коже отпечаток полных губ мистера Фернандеса.
— Да, настроение вконец испорчено, — повторил Джонс.
— Если нет возражений, — сказал мистер Смит, — я предложил бы закончить наш вечер пением «Олд Лэнг Сайн». Скоро полночь. Я бы не хотел, чтобы мистер Фернандес там, в одиночестве у себя внизу, подумал, что мы продолжаем... резвиться.
Я бы вряд ли определил этим словом то, чем мы до сих пор занимались, но в принципе я был с ним согласен. Оркестр ушел, и аккомпанировать нам было некому, но мистер Джонс сел за рояль и довольно верно подобрал эту ужасную мелодию. Мы как-то смущенно взялись за руки и запели. Без кока, Джонса и мистера Фернандеса хоровод наш был совсем невелик. Мы едва ли успели познать «дружбу прежних дней», а чаши у нас уже были пусты.
Полночь давно миновала, когда Джонс постучался ко мне в каюту. Я просматривал бумаги, чтобы уничтожить те, которые могли бы вызвать неудовольствие властей, — например, у меня хранилась переписка о продаже моей гостиницы, и там встречались опасные ссылки на политическое положение. Я был погружен в свои мысли и нервно вздрогнул, услышав его стук, словно я был уже там, в Гаити, и за дверью стоял какой-нибудь тонтон-макут.
— Я вас не разбудил? — спросил Джонс.
— Да нет, я еще не ложился.
— Мне обидно за сегодняшний вечер, он прошел не так, как мне хотелось бы. Конечно, возможности были ограниченные. Знаете, в прощальную ночь на море я испытываю всегда какое-то особое чувство — ведь, может, никогда больше не встретимся. Как в ночь под Новый год, когда хочешь получше проститься с непутевым стариком. Вы верите, что бывает счастливая смерть? Мне было не по себе, когда этот черномазый плакал. Словно он что-то увидел. Наперед. Я, конечно, человек неверующий. — Он испытующе на меня поглядел. — По-моему, и вы тоже.
У меня было впечатление, что он пришел ко мне неспроста — не только для того, чтобы выразить свое огорчение по поводу испорченного вечера, а, скорей всего, чтобы о чем-то попросить или задать какой-то вопрос. Если бы он мог мне угрожать, я бы даже заподозрил, что он пришел с этой целью. Он выставлял напоказ свою неблагонадежность, как чересчур пестрый костюм, и, казалось, кичился ею, словно говоря: берите меня таким, какой я есть... Он продолжал:
— Казначей уверяет, будто у вас и в самом деле есть гостиница...
— А вы в этом сомневались?
— Как сказать? Но вам это как-то не идет. Мы ведь не всегда правильно указываем данные у себя в паспорте, — объяснил он ласковым, рассудительным тоном.
— А что написано в вашем паспорте?
— Директор акционерного общества. И это чистая правда, в каком-то смысле, — признался он.
— Весьма неопределенно.
— Ну, а что написано в вашем?
— Коммерсант.
— Это еще неопределеннее, — с торжеством отпарировал он.
Наши отношения в то недолгое время, пока они длились, были похожи на взаимный еле-еле прикрытый допрос; мы придирались к мелким неточностям, хотя в главном делали вид, будто друг другу верим. Думаю, что те из нас, кто провел большую часть своей жизни в притворстве — все равно, перед женщиной, перед партнером, даже перед самим собой, — могут быстро вывести друг друга на чистую воду. Мы с Джонсом многое узнали друг про друга, пока не расстались, — ведь все же по мелочам говоришь правду, когда можно. Иногда это облегчает жизнь.
— Вы жили в Порт-о-Пренсе, — сказал он. — Значит, вы должны знать тамошнее начальство?
— Начальство приходит и уходит.
— Ну, хотя бы военных?
— Их там больше нет. Папа-Док не доверяет армии. Начальник штаба, как я слышал, прячется в посольстве Венесуэлы. Генерал в безопасности — убежал в Санто-Доминго. Несколько полковников скрываются в доминиканском посольстве, а три полковника и два майора — в тюрьме, если они еще живы. У вас к кому-нибудь из них рекомендательные письма?
— Не совсем, — сказал он, но вид у него был встревоженный.
— Лучше не предъявлять рекомендательных писем, пока не удостоверишься, что адресат еще жив.
— У меня записочка от генерального консула Гаити в Нью-Йорке с рекомендацией...
— Помните, что вы уже три дня в море. За это время многое могло случиться. Генеральный консул мог попросить политического убежища...
Он произнес тем же тоном, что и казначей:
— Не понимаю, что вас-то заставляет ехать обратно, если там такая обстановка.
Сказать правду было легче, чем соврать, да и час был уже поздний.
— Оказалось, что я скучаю по тем местам. Спокойное существование может надоесть не меньше, чем опасность.
— Да вот и я думал, что по горло сыт опасностями, пережитыми на войне.
— В какой вы были части?
Он осклабился: я слишком открыто показал свои карты.
— Я ведь и тогда был непоседой, — сказал он. — Переходил с места на место. Скажите, а наш посол — что он за птица?
— У нас его вообще нет. Выслали больше года назад.