меня поддержал. Он понимает: хорошему психиатру иногда надо позволять такую же душевную слабость, как и у его пациента, нельзя все время держать себя в узде. Это позволяет врачу понять душевное недомогание больного и кое-что другое.
Он говорил спокойно, мягко, как будто читал лекцию на абстрактную тему, но его длинные пальцы комкали газетный лист и рвали его на тонкие полосы.
— Но у меня другая болезнь, доктор Форестер, — сказал Дигби. — Мою память разрушила бомба, а не душевные переживания.
— Вы в этом уверены? — спросил Форестер. — Вы действительно верите, что только снаряд, контузия свели Стоуна с ума? Нет, человеческий мозг устроен иначе. Мы сами творцы своего безумия. Стоун потерпел поражение, позорное поражение, а теперь оправдывает его предательством. Но не какие-то предатели бросили в беде его друга Барнса…
— Ага, значит, вы припасли камень за пазухой для меня, доктор? — Дигби вспомнил пометки на полях Толстого, стертые человеком, не имевшим мужества высказать свои взгляды, и это его приободрило. Он спросил: — Что вы с Пулом делали в темноте, когда вас застал Стоун? — Ему хотелось проявить свою независимость, он был уверен, что рассказ Стоуна — плод его больного воображения, равно как и враги, копавшие яму на острове. Он не ждал, что его дерзость прервет спокойную тираду доктора на полуслове. Молчание стало зловещим. Тогда он неуверенно закончил: — Что же вы там рыли?
Лицо благородного старца с полуоткрытым ртом было обращено к нему; на подбородок текла струйка слюны.
— Идите спать, Дигби, — вмешался Джонс. — Утром поговорим.
— Я с удовольствием лягу. — Дигби вдруг почувствовал себя смешным в этом длиннополом халате и шлепанцах, но ему было страшновато, словно он должен был повернуться спиной к человеку с пистолетом в руках.
— Обождите, — сказал доктор Форестер. — Я вам еще ничего не сказал. А когда скажу, можете выбирать между выходом, который нашел Конуэй, и судьбой Стоуна. В «лазарете» есть место.
— В «лазарете» место вам самому, доктор Форестер.
— Идиот, — сказал доктор. — Влюбленный идиот. Я внимательно наблюдаю своих больных. Я их знаю насквозь. Какой толк, что вы влюбились? На что вы надеетесь? Вы даже не знаете своего настоящего имени… — Он оторвал от одной из газет кусок и протянул его Дигби: — Нате. Это вы. Убийца. А теперь идите и поразмыслите об этом.
На обрывке была та фотография, которую ему не захотелось разглядывать. Какая чепуха.
— Это не я! — сказал он.
— Поглядите на себя в зеркало, — сказал доктор Форестер. — А потом постарайтесь вспомнить. Вам есть что вспомнить.
Джонс неуверенно запротестовал:
— Доктор, так же нельзя.
— Он сам на это напросился. Как Конуэй.
Но Дигби не слышал, что ответил Джонс: он бежал по коридору к себе в комнату, по дороге он наступил на болтавшийся пояс халата и упал. Он даже не почувствовал ушиба, но, когда поднялся на ноги, голова у него кружилась. Ему нужно было поскорее добраться до зеркала.
Из знакомой комнаты на него смотрело худое бородатое лицо. Пахло срезанными цветами. В этой комнате он был счастлив. Разве можно поверить в то, что сказал доктор? Тут какая-то ошибка. С ним это так не вяжется. Сперва он едва мог разглядеть фотографию — у него бит
лось сердце и путалось в голове. Это не я, думал он, когда изображение худого, бритого, чужого лица с тоскливым взглядом стало наконец отчетливым. Они совсем не подходили друг к другу — его воспоминания двадцатилетней давности и этот Артур Роу, с которым желала побеседовать полиция по делу о… Но доктор Форестер небрежно оторвал кусок газеты. Неужели за эти двадцать лет он мог так сбиться с пути? Что бы мне ни говорили, думал он, но здесь, в этой комнате, нахожусь я. Я не мог измениться, оттого что потерял память. Эта фотография никак не вяжется и с Анной Хильфе, убеждал он себя. И вдруг он вспомнил то, что тогда его так удивило и о чем он забыл, — слова Анны Хильфе: «Это моя обязанность, Артур». Он поднес руку к подбородку и прикрыл бороду: длинный кривой нос выдавал его, впрочем, и глаза тоже — взгляд у них был теперь довольно тоскливый. Он оперся руками о туалетный столик и подумал: да, я Артур Роу. Потом он сказал себе шепотом: но я не Конуэй, я себя не убью.
Он Артур Роу, но уже другой. Он стоит рядом с собственной юностью; он снова начал жизнь сначала. Еще минута, сказал он себе, и прошлое начнет возвращаться, но я не Конуэй, и я не дам себе стать Стоуном. Я долго отгораживался от действительности, мозг мой теперь выдержит. Он чувствовал в себе не только страх, но и ничем не подорванное мужество, отвагу юности. Он больше не был слишком стар и скован привычками, чтобы все начать сызнова. Закрыв глаза, он подумал о Пуле, и у границы его сознания забрезжили, требуя выхода, странные, сменяющие друг друга образы: книжка под названием «Маленький герцог», слово «Неаполь» — взгляни на Неаполь и можешь умереть, снова Пул; Пул, сгорбившись в кресле посреди маленькой убогой комнатки, ест кекс, а доктор Форестер… он наклоняется над чем-то черным, откуда течет кровь… Поток воспоминаний сгущался, их становилось все больше — на миг возникло женское лицо с выражением безысходной печали, а потом снова исчезло, словно утонуло; голова его раскалывалась от боли, потому что другие воспоминания стремились вырваться наружу, как ребенок из чрева матери. Он снова схватился за туалетный столик, чтобы не упасть, он повторял себе: «Я выстою, я выстою», словно в том, что он будет стоять на ногах, был залог здоровья, а мозг его разрывался от ужаса перед вернувшейся жизнью.
Книга третья
ОСКОЛКИ И ОБРЫВКИ
Глава первая
СМЕРТЬ РИМЛЯНИНА
Занятие, которое вряд ли было таким приятным.
I
Роу шел за человеком в синем мундире по каменной лестнице и по коридору со множеством дверей; некоторые двери были открыты, и видны были комнаты одинаковой формы и величины, похожие на исповедальни. Стол и три стула — вот и вся обстановка; стулья были твердые, с прямыми спинками. Провожатый открыл одну из дверей — с таким же успехом, казалось, он мог открыть любую другую — и сказал:
— Обождите, пожалуйста, здесь, сэр.
Было раннее утро, в стальной раме окна висело серое холодное небо. Последние звезды только что погасли. Роу сидел, зажав руки в коленях, и терпеливо ждал, тупея от усталости. Усилия, которые он потратил, чтобы добраться сюда, вконец его измотали; он даже толком не понимал, что для этого делал, — помнил только, как долго шел пешком по темным проселкам до станции, каждый раз вздрагивая, когда замычит со сна корова за живой изгородью или закричит сова; бесконечное хождение взад-вперед по