— Да, — ответила она.
— Поедем и выпьем сначала, — предложил он, — а потом… Вот увидишь. Я все подготовил. — С ужасающей легкостью он добавил: — На это и минуты не потребуется. Он обнял ее за талию и приблизил свое лицо к ее лицу; она чувствовала, как напряженно работает его мысль; от его кожи пахло бензином — все пропахло бензином в этом протекающем, старомодном, ветхом автомобиле.
— Ты уверен… нельзя ли нам отложить… хоть на один день? — спросила она.
— Какой смысл? Ты же видела ее там сегодня вечером? Она преследует нас. В один прекрасный день она добудет свои доказательства. Зачем откладывать?
— Почему же не тогда?
— Тогда может быть уже слишком поздно, — произнес он раздельно, чтобы хлопающий брезент не заглушал его слов. — Тебя ударят, а потом наденут… Знаешь что?… Наручники… Вот и будет слишком поздно… Да мы тогда и вместе не будем, — лицемерно закончил он.
Малыш нажал ногой на педаль, стрелка, дрожа, дошла до тридцати пяти — из старой машины нельзя было выжать больше сорока, но создавалось впечатление, что скорость неимоверная; ветер бился в стекло и врывался сквозь прореху в брезенте.
Он произнес тихо, нараспев: «Dona nobis pacem!»
— Все равно не дарует.
— Что ты хочешь сказать?
— Не дарует нам покоя.
А Малыш думал: впереди еще будет много времени… долгие годы… шестьдесят лет… успею раскаяться в этом. Пойду к священнику. Скажу: «Отец мой, я дважды совершил убийство. И была еще девушка, она сама себя убила». Даже если смерть настигнет тебя вдруг, например, если на обратном пути врежешься в фонарный столб… все-таки еще будет время, «между стременем и землей».
С одной стороны дороги дома кончились, море опять приблизилось, волны доходили до шоссе, проложенного под самой скалой, было темно, лишь слышался глухой шум. Он не старался обмануть себя, с прошлого раза твердо усвоив: когда времени остается мало, тут уже не до раскаяния. Впрочем, какое это имеет значение… Он не создан для покоя, не может в него поверить. Рай — это пустой звук. Ад… его еще можно себе представить. Ум способен поверить только в то, что он может постичь, а он не мог постичь того, чего никогда не испытывал; цементная спортивная площадка в школе, потухший очаг дома, умирающий человек в зале ожидания на вокзале Сент-Пэнкрас, кровать у Билли и кровать родителей — вот как формировалось его сознание. В нем вдруг вспыхнуло дикое негодование — почему он лишен того, что есть у других? Отчего ему не дано увидеть кусочек небесного рая, даже если это всего только просвет в расщелине брайтонских стен?… Когда они подъезжали к Роттингдину, он повернулся и так внимательно посмотрел на нее, как будто она и была этим небесным раем… но ум его не мог постичь этого… Он увидел рот, жаждущий чувственной близости, округлые груди, требующие ребенка. «Конечно, она добродетельна, — думал он, — но все-таки недостаточно добродетельна, вот я и увлек ее в преисполню».
Над Роттингдином виднелись новенькие виллы, выстроенные в футуристическом стиле. Странные очертания частной лечебницы на меловых холмах напоминали самолет, распростерший крылья.
— За городом нас никто не услышит, — сказал он.
По дороге в Писхейвен огни фар стали меркнуть, освещенный ими свежесрезанный меловой откос, казалось колыхался, как свисающая простыня; сверху, ослепляя их, неслись машины.
— Аккумулятор не заряжается, — объяснил Малыш.
У Роз было такое чувство, что он отдалился от нее на тысячу миль… его мысли опережали события, бог весть как далеко они зашли. Он ведь умный, думала она, заранее предусмотрел все, чего она не может постичь: вечные муки, адский огонь… Ее охватил ужас, мысль о боли приводила ее в трепет; то, что они задумали, надвигалось вместе со шквальным дождем, бившим по старому, потрескавшемуся ветровому стеклу. Эта дорога больше никуда не вела. Говорят, что самый страшный грех — отчаяние, такому греху нет прощения. Вдыхая запах бензина, она пыталась внушить себе, что ее охватило отчаяние, тоже смертный грех, но так и не смогла — она не чувствовала отчаяния. Он готов навлечь на себя проклятье, а она готова доказать всем им, что они не могут проклясть его, не прокляв и ее тоже; что сделает он, то сделает и она; она чувствовала, что способна стать соучастницей любого убийства. Какой-то фонарь на мгновение осветил его лицо — хмурое, задумчивое, но совсем еще ребяческое; в душе у нее зашевелилось чувство ответственности за него — нет, она не отпустит его одного в этот мрак.
Начались улицы Писхейвена, они тянулись по направлению к скалам и меловым холмам; кусты боярышника росли вокруг досок с надписью «Сдается внаем»; улицы упирались во мрак, в лужу воды или в морскую траву. Все напоминало последнюю попытку отчаявшихся путешественников покорить новую местность. Но эта местность покорила их самих.
— Мы поедем в отель, выпьем, а потом… — сказал он. — Я знаю подходящее место.
Начал накрапывать дождь, он зашуршал по выцветшим красным дверям зала аттракционов, по афише, сообщающей об игре в вист в карточном клубе на будущей неделе и о танцевальном вечере на прошлой. Под дождем они добежали до дверей отеля; в баре не было ни души… только белые мраморные статуэтки, а на зеленом фризе над обшитыми панелями стенами — позолоченные тюдоровские розы и лилии. На столиках с голубым верхом стояли сифоны, а на окнах с витражами средневековые корабли неслись по холодным бурным волнам. Кто-то отбил руки у одной из статуэток… а может быть, она так и была сделана — что-то классическое, задрапированное в белое, символ победы или поражения. Малыш позвонил в звонок, и из общего бара вышел мальчик его возраста, чтобы принять заказ; они были странно похожи, но с каким-то неуловимым отличием — узкие плечи, худые лица; оба ощетинились, как псы, при виде друг друга.
— Пайкер, — сказал Малыш.
— Ну и что с того?
— Обслужи-ка нас, — приказал Малыш. Он сделал шаг вперед, двойник отступил, а Пинки усмехнулся. — Принеси нам по двойной порции бренди, — сказал он, — да побыстрее… Кто бы мог подумать, что я встречу тут Пайкера? — тихо добавил он.
Роз смотрела на него, удивляясь, что он в состоянии замечать что-то, не имеющее отношения к цели их приезда; она слышала, как ветер стучит в окна верхнего этажа, там, где лестница делала поворот, еще одна надгробная статуя поднимала вверх свои разбитые руки.
— Мы вместе учились в школе, — объяснил он. — Я частенько давал ему жару на переменах.
Двойник принес бренди, он глядел исподлобья, испуганный, настороженный; вместе с ним к Малышу вернулось все его мрачное детство. Роз почувствовала острую ревность к двойнику — сегодня все, что связано с Пинки, должно принадлежать только ей.
— Ты здесь слуга, что ли? — спросил Малыш.
— Не слуга, а официант.
— Хочешь, я дам тебе на чай?
— Не нуждаюсь я в твоих чаевых.
Малыш взял рюмку с бренди и выпил до дна; он закашлялся, когда жидкость схватила его за горло, как будто отрава всего мира попала ему в желудок.
— За храбрость, — произнес он. И спросил Пайкера: — Который час?
— Можешь посмотреть на часы, — огрызнулся Пайкер, — ты ведь грамотный.
— У вас тут что, нет музыки? — спросил Малыш. — Черт возьми, мы хотим повеселиться.
— Вот пианино. И приемник.
— Включи его.
Приемник был спрятан за растением в горшке; заныла скрипка, помехи искажали мелодию.
— Он ненавидит меня, — объяснил Малыш. — До смерти ненавидит. — И повернулся, чтобы поиздеваться над Пайкером, но тот уже ушел. — Выпей бренди, — посоветовал он Роз.
— Ни к чему мне это, — возразила она.
— Ну, как знаешь.
Он стоял около приемника, а она возле незатопленного камина — между ними были три столика, три сифона и мавританская, тюдоровская или бог ее знает какая лампа. Обоим было страшно не по себе, нужно было начать разговор, сказать что-то вроде «какой вечер» или «как холодно для этого времени года».