должно быть, зарастают травой в пол-человеческого роста. Сотни полторы домов, искривленных и почерневших от ветхости, виднеются в разных направлениях на двухверстном пространстве. Главное здание города – Спасо-Преображенский собор. Он о пяти главах, каменный. Колокольня в виде башни, в нижней своей части четырехугольная, а в верхней восьмиугольная; посредине ее вделаны железные часы с боем. Собор этот построен почти сто лет назад. (В 1685 году. (
Неподалеку от собора – каменный дом, где прежде имели жительство церковные иерархи. Теперь он отведен для житья несчастной семьи Брауншвейгского принца. Здесь буду жить и я, до самой смерти, должно быть. Я так спокойно об этом пишу. Двор обширный и обнесен высокой оградой, вокруг которой днем и ночью постоянно ходят часовые для того, чтобы никто не смел сюда приближаться. В верхнем этаже – комната с одним окном на двор и двумя дверями. Здесь гостиная устроена. Потолок сводчатый. Мебель состоит из дивана, стульев и двух столов. Над диваном – большая икона Божией Матери. Принцесса устраивается на диване с вязаньем в руках. Мы – я и Бина – на стульях за одним из столов. Я раскладываю пасьянс (о, где вы, времена «Mariage»!). Бина усердно припоминает всевозможные пустячные случаи из придворной жизни. Серьезные темы негласно воспрещены принцессой. То есть она, разумеется, не приказывала ничего подобного, но мы обе великолепно понимаем, что говорить следует лишь о пустяках. Принцесса Анна не вынесла бы выраженного в словах, громко произнесенных, напоминания о постигших ее несчастьях, из которых главнейшее – потеря сына.
Моя комната настолько невелика, что я готова назвать ее каморкой. Здесь умещаются: кровать под пологом, небольшой низенький комодец дубового дерева, стол, два стула, туалет с зеркалом в раме деревянной резной. Здесь я сейчас пишу.
Перед домом в ограде находится большой пруд. Принц Антон всячески утешает жену, также говоря ей разные пустяки и описывая, как летом возможно будет кататься на этом пруду в шлюпке. Близ пруда – каретный сарай. Летом принцу и принцессе позволят отъезжать в карете сажени на двести от дома. Впрочем, это еще не известно достоверно и, возможно, и не будет позволено. Одна команда караульных солдат помещается в особой казарме у входа в ограду, другая – в нижнем этаже дома. Кажется, обоим командам запрещено сноситься между собой.
Мы подчинены также Николаю Андреевичу Корфу[110]. Ему принцесса и ее новорожденный сын обязаны тем, что остались в живых. Беременность принцессы подходила к концу, а из Петербурга не было никаких распоряжений. Николай Андреевич на свой страх и риск отправился в большой город Архангельск и привез оттуда повивальную бабку Анну Марию Ренард и кормилицу Христину Крон, жену бочара. Младенец окрещен иеромонахом Илларионом и получил имя Петра. Христина уверяет, будто монах принужден был подписать клятвенное заверение в том, что никому и никогда не станет говорить об этих крестинах. Такие же бумаги пришлось подписать и бабке и самой Христине. Она – спокойная, доброжелательная, хотя и невежественная женщина. У нее пятеро детей, и она очень боится, что ее не отпустят отсюда. Я как могу заверяю ее в честности Николая Андреевича. Долго ли он пробудет здесь? Порою я – от скуки и с тоски – принимаюсь воображать себя его женой. Он говорит со мною очень учтиво. Но я знаю отчего-то, что не изменю Андрею. Отчего не изменю? И отчего знаю? Бог весть!
Николай Андреевич получил дозволение возвратиться в Петербург. Я все представляю себе его глаза: внимательные, насмешливые, чуть прищуренные и, в сущности, добрые. Перед своим отъездом он снова успокоил Христину, сказав, что ее непременно отпустят назад в Архангельск. Он говорил со мной в гостиной, и разумеется, мне было приятно его общество. Мне кажется, он сожалеет искренне о моей горестной и нелепой судьбе. Он сказал мне, что принц и его семейство, а также я и Бина останемся в Холмогорах, и это еще не самое худшее. Также он открыл мне, что здесь в доме содержится принц Иван, однако точное местонахождение ребенка Николай Андреевич не открыл мне. Я благодарна ему за его доверительное отношение ко мне. Но не знаю, хорошо ли он поступил, когда показал мне письменное распоряжение императрицы на случай смерти принцессы. Я ужаснулась. Впрочем, ужас мой, и я сама это заметила тотчас, явился уже каким-то привычным для меня и унылым. Однако вот что сказано в бумаге:
«Ежели по воле Божией случится иногда из известных персон кому смерть, особливо же принцессе Анне или принцу Иоанну, то, учиня над умершим телом анатомию и положа во спирт, тотчас то мертвое тело к нам прислать с нарочным офицером, а с прочими чинить по тому ж, токмо сюда не присылать, а доносить нам и ожидать указу; и сие содержать в крепком секрете, чтоб о том никто другие не ведали…»
Но и этим откровения Николая Андреевича мне – увы! – не ограничились. Он рассказал мне подробности занятий новой императрицы, которые, впрочем (и подробности, и сами занятия), не оказались новостью для меня. Перед его отъездом из Петербурга ему наказано было допросить принцессу, меня и Бину вновь о драгоценностях, конфискованных после ареста Бирона. Причем обо мне сделана была особая приписка, собственной Ее величества рукой, следующая: «А ежели она запираться станет, то скажи, что я принуждена буду малера разыскивать, то ежели ей его жаль, то б она его до такого мучения не допустила».
Прочитав это, я невольно приложила руку ладонью к груди. Николай Андреевич поспешил мне сказать, что в пути догнал его курьер с предписанием, отменявшим предыдущее, поскольку искомая часть драгоценных украшений сыскалась в бывших покоях принцессы.
Ясное и грубое напоминание об Андрее словно бы ударило меня болезненно, больно в грудь, в сердце. Я сознавала его беззащитность, слезы невольные полились из глаз, я закрыла лицо ладонями.
Николай Андреевич сказал мягко, что очень сожалеет о моей несчастной судьбе. Вероятно, желая отвлечь и утешить меня, он заговорил о собственных трудностях жизни. Разумеется, ничто так не утешает, как зрелище или описание чужих горестей. Кого угодно, только не меня! Он говорил о дальнем пути возвращения в Санкт-Петербург, предстоящем ему; о своей жене, оставшейся при его отъезде с неуплаченными долгами и едва ли не в нищете. Лишь ходатайства нового вице-канцлера Воронцова и графа Разумовского, к которым Николай Андреевич рискнул обратиться, чтобы эти важные персоны ходатайствовали за него перед императрицей; и вот лишь эти ходатайства сделали так, что Ее новейшее величество пожаловала Корфу денежные суммы и деревни с крестьянами… Я, разумеется, знала, что он женат, и понимала, что для человека вполне естественно прежде всего полагать именно свои несчастья самыми значимыми; и тем не менее, что могут значить денежные недостатки его семейства в сравнении с моим заточением, вечным, должно быть…
Мы простились дружески. Я даже благодарна ему за то, что в последнем разговоре он показал некоторую мелочность; ежели бы он утвердился накрепко в своих возвышенных чувствах чести и добросердечия, мне было бы мучительно расставание с подобным человеком. Однако же я полагаю, он разочаровал меня вовсе не нарочно, то есть не для того, чтобы мне было легче расстаться с ним. Это была бы слишком тонкая игра…
Мы теперь в ведении майора Гурьева и капитан-поручика Вымдонского. Христина Крон отпущена домой в Архангельск, ей выдано денежное вознаграждение за ее труд кормилицы. Я стою у окошка в гостиной и бегу, лечу взглядом в это бескрайнее северное пространство. Я вспомнила одно мгновение, когда меня увозили из Петербурга… Кажется, сани внезапно убыстрили ход, и вдруг все мое существо охвачено было восторгом; то был восторг внезапного – озарением! – сознания полной определенности своей жизни, полет моей души в такт бегу саней и навстречу мукам и ужасам этой моей новой, четкой и страшно определившейся жизни, вызвал мгновенный, словно припадок, восторг…
После того, что открыл мне о действиях в случае возможной смерти принцессы Корф, я часто бываю охвачена ощущением жути, когда смотрю на нее. Она вдруг ясно, этой ясностью почти болезненного видения, представляется мне анатомированной и заключенной в спирт… Видение это полно жути и в то же время содрогается перед внутренним моим взором арабесками зловещего комизма…
Майор Миллер, один из наших стражей, находится здесь с женой, которой, естественно, запрещено вступать в общение с узниками. Караульные солдаты на дворе говорят о ней, будто она постоянно плачет. Но удивительны ли подобные приступы меланхолии? Бедная, она, в сущности, тоже является заключенной.
Разговоры караульных, частью улавливаемые мной, бывают крайне любопытны. Сочная, грубая и яркая речь, изобилующая непристойностями, представляет определенное очарование слуху. Кроме того, я, пожалуй, и не подозревала прежде, насколько в России ненавидят правящую династию. Великого Петра ненавидят за его «немецкое платье», как они это называют, а еще более – за введение регулярной армии и