Взвесив отчет Ванкувера и бремя войны с революционной Францией, английское адмиралтейство не, сочло возможным поддержать королевским флотом требование Гудзоновой и Ост-Индской компаний, настаивавших на изгнании русских из Америки.
Малопривычный труд писания, бессонная ночь и, возможно, прием гостей на именинах жены дали себя знать. Сердце сжимала уже знакомая щемящая боль. Кружилась голова.
— Мне… того… опять я на риф сел, Наташенька, — стесненно глядя на жену, признался Григорий Иванович и уронил голову на стол.
— Покличьте людей, Николай Петрович, в спальню Григория Ивановича снести. Как туман снега, съели его заботы и труды непрестанные, а тут вы с клеопами… клопами и прочей гадостью! — обернулась Наталья Алексеевна в сторону сопровождавших ее молодоженов.
Изумленно взглянув на обычно благоволительную к нему тещу, Резанов молча повернулся и вышел из комнаты.
— Маменька, за что вы Миколеньку обижаете? Чем же он причинен? Батюшка, сами знаете, только с ним в разговорах душу отводит, — заступилась Аннушка за мужа. — Ах, когда же Николеньку в Петербург вернут?
— Нам за океан ехать, а не в Петербург. Петербург этот и погубил орла нашего… Бережно несите! Глядите, о притолоку не хватите, — наставляла Наталья Алексеевна приведенных Резановым людей. — И куда девалась сила-удаль твоя, Гришенька! — горестно шептала она, вглядываясь в заострившиеся, как у мертвеца, черты мужа.
Спешно прибывший старик Сиверс, прощупав пульс и выслушав сердце морехода, долго и горестно качал головой.
— Будем еще раз пробовать мой китайски медикаментум, но должный открыто сказывать — табак… ах, как это по-русски? — а-а, табак дело! Колумбус наш на место сердца… имеют… пузир от бык…
Сиверс с полной откровенностью растолковал Наталье Алексеевне тяжелое состояние Шелихова. Нечего и думать ехать в Охотск, а тем более в зимнюю экспедицию на поиски незамерзающего, неведомо где находящегося порта.
На старом, много испытавшем на своем веку галиоте «Три святителя» — на нем десять лет назад Шелихов совершал свое первое плавание в Америку — Кусков вышел из Охотска только в половине октября. На такой поздний переход через океан не отваживался еще ни один русский корабль.
Злые «кошки» — боковые песчаные отмели Тунгусская и Уракская — три раза задерживали перегруженный галиот на своих бурунах. В то время эти «кошки» с севера и юга стерегли вход и выход из Охотского порта. Пройти через них было возможно только на гребне приливной или отливной волны и при попутном ветре. Штурман на «Святителях» Бочаров пил без просыпа, куражился и не захотел брать лоцмана. На бурунах, во время тяжкой и опасной работы по снятию с мели, потонуло несколько человек. Возвращаясь каждый день на берег после неудачных попыток выйти в открытое море, люди пропились в охотских тайных кабаках-«мухоловках» до нитки — «срам прикрыть нечем» — и в конце концов взбунтовались, отказались плыть в Америку.
Кусков с командой, наряженной ему в помощь охотским комендантом, вылавливал «дезентиров» поодиночке и силой отправлял на корабль, завязав в мешки… Васька Бубнов выбрался на палубу и, закричав: «Погибать, так на родной стороне!», в мешке скакнул за борт и потонул.
Рассказы вернувшихся из Охотска людей на этот раз нагоняли на Шелихова тоску и уныние. Ежегодное отправление и прибытие кораблей из Америки редко обходилось без происшествий, но они быстро забывались.
Сейчас же тревога не покидала души морехода. Если погибнет корабль, погибнут эти люди, Кусков, Щукин, выехавший в Охотск в твердой уверенности, что хозяин разделит с ними опасности позднего плавания через вздыбленный осенними штормами океан, — на чьей душе грех будет? Не считаясь с самолюбием, насмешками компанионов и необходимостью принять на себя тысячные убытки, Шелихов охотно бы вернул «Святителей» в порт и до весны держал людей на своем коште.
— Передайте хозяину нашему поклон и почтение. Скажите, что на том свете увидимся, от того света и купец не отвертится, — говорил шелиховским дворовым Щукин в Охотске перед отплытием в Америку.
В переданном ему вернувшимися привете «Щуки — золотые руки» мореход почувствовал скрытое к себе презрение, но лишен был возможности растолковать Щукину причину, по которой он, Шелихов, остался. От этого растущего раздражения и мрачного предчувствия утраты былой удачи Григорий Иванович упорно стал нарушать лечебные предписания Сиверса. Сидя дома, он целые дни проводил в одиночестве за разглядыванием карт и чтением книг, раздумывая, по какому образцу издать еще раз проверенный отчет о плавании. С ближними говорил мало и редко, на жену глядел хмуро, со скрытой укоризной: засахарить готова, а что честь и удачу утеряю — до этого ей мало дела…
Обычная в доме Шелиховых бодрая и деятельная жизнь замерла. С приезжими доверенными и приказчиками Григорий Иванович запирался у себя, забирал к себе и почту, приходившую в Иркутск дважды в месяц. С домашними ничем не делился. Ходил с изрядно отросшей бородой, которая даже для Натальи Алексеевны неожиданно оказалась густо посеребренной горькой солью старости — сединой. Все чувствовали: с хозяином творится что-то неладное. Николай Петрович Резанов, по-видимому обиженный непонятным отчуждением тестя, появлялся с женой только за обедом. Молодая чета проводила время в разъездах по городу или у себя в отведенных им комнатах.
Неожиданное событие вернуло Григорию Ивановичу утраченное равновесие. В середине декабря в Иркутск прискакал фельдъегерь из столицы. С фельдъегерями обычно доставлялись особо важные указы и распоряжения правительства.
На другой день наместник Сибири генерал-поручик Пиль затребовал к себе в губернаторский дом Шелихова и Резанова. Чтобы предстать пред очи начальства неопустившимся, Григорий Иванович надел после некоторого колебания парадный камзол и вызвал на дом цирюльника снять бороду.
— Поздравляю обоих с монаршей милостью! — важно приветствовал их наместник. — Обоих, говорю, потому что монаршая милость господину Резанову оказана, как явствует из полученных мной приватных сведений, во внимание к заслугам перед отечеством его тестя — твоих, Григорий Иваныч! — о них я неоднократно всеподданнейше доносил государыне… — Наместник передал побледневшему Резанову свиток с привешенной к нему на шнуре печатью с двуглавым орлом.
— «Указ нашему сенату… — подавив охватившее волнение, читал Резанов, — коллежского советника Резанова отпустить из Иркутска по взыскании из утраченных расходчиком, под его наблюдением бывшим, трехсот двадцати пяти рублей и…»
От волнения у Резанова перехватило дух. Сбылось невозможное и невероятное! Даже в интимнейшие минуты жизни, поддерживая надежды и мечтания жены о предстоящей жизни в столице, Николай Петрович сам этому все же не верил. «Lasciate ogni speranza voi ch'intrate…» [72] — непрестанно повторял он про себя знаменитый стих Данте, начертанный якобы над входом в ад. И вместе с тем Николай Петрович прекрасно понимал, что великое множество людей, безвинно загнанных в славное царствование Северной Семирамиды на край света, могли бы почесть условия, окружавшие его в Иркутске, за избавление от выпавшей на их долю адской жизни.
Со слов Григория Ивановича Резанов знал не только о приготовленном для них в Петербурге гнезде — купленном у вдовы секунд-майора Глебовой доме, но и все тайные пружины, которые были заведены хитрым и смелым отцом несравненной Аннет в пользу возвращения его, Резанова, к жизни в цивилизованном обществе. О-о, теперь Николай Петрович научился ценить то, что потерял! Он уже продумал свое будущее и нашел пути служить великому делу просвещения и цивилизации.
— Аль… тести?! — не удержался, чтобы не скаламбурить Николай Петрович, глядя на тестя с невольным удивлением пред силами, направляющими движение слепых монад в этом лучшем из мыслимых его учителем Лейбницем миров.
— Те-естя? — протянул наместник, по-своему понявший странный возглас Резанова. — Сомневаетесь, молодой человек, кому одолжены благодарностью? Неизреченному снисхождению государыни к заблуждениям молодости и ее же милостивому вниманию к заслугам почтеннейшего тестя вашего, принимая кои во внимание, я… — наместник выдержал внушающую паузу и многозначительно