До Шелихова долетали злые слова Хватайки, и мореход, лежа под мехами, опасливо прощупывал подложенный в головах кожаный мешочек, в котором было более десяти тысяч рублей ассигнациями, наторгованных на Камчатке. Доведаются варнаки — не задумаются прирезать и ограбить безохранного купца. Но вскоре сам устыдился своих опасений, когда услышал чей-то веселый и крепкий голос.
— Гляди-ка, братцы, Хватайка на купца рычит, а сам, что кобель-вожак, хвост распушив, под нартами расстилается, ажно пар над ним курится!.. Я так смекаю: находка наша — не простецкий купец мороженой, а человек с понятием… Слыхали, как Пьяных, корабль приведши, у Растопырихи куражился, чего они в Америке накуролесили? Доставим цела-невредима, он за награждением не постоит — всю зиму с вином будем, а по весне… в компанионы к нему припишемся, в море выйдем… за долей, за волюшкой!.. Беспременно этому человеку пособить надо!..
Вот эти-то слова и успокоили купца. Однако, как непонятный урок, они в то же время не довели открывателя Америки до самого необходимого ему сознания — что только в народе, как бы ни был затоптан ногами сильных человеческий образ таких вот варнаков, может найти он, мореход, почву и опору для своей Славороссии.
Америка — Славороссия! Его Славороссия, о ней уже говорят в народе, к ней стремятся люди, — мельтешились в голове Шелихова несвязные, но радостные мысли, и под разбойный присвист варнацкой ватажки его впервые за два месяца пути охватило чувство блаженного покоя и полной безопасности.
Наконец замелькали приземистые деревянные строения Охотска. Варнаки с большим бережением протащили нарты с Шелиховым по вкривь и вкось расползающимся улицам городка. Улицы были завалены отбросами зимнего сидения горожан по избам.
«Чего это шумуют варнаки?» — услыхав гомон человеческих голосов на улице, с опаской думали старожилы и с ленивым любопытством старались что-нибудь разглядеть в щель примерзнувших к подоконнику волоковых оконцев.
— Везут на нартах чего-то, не иначе — медведя убили и к шелиховским амбарам волокут… Продать или на водку выменять, — уверенно рассказывали бабы, выскочившие на мороз поглядеть на варнацкий поезд.
— Чего тащите, охотники? — спрашивали они варнаков.
— Шелиховой Наталье медведя приволокли… Гулять у нее будем! — отшучивались варнаки.
Наталья Алексеевна в жарко натопленной избе, распустив застежки сарафана, кормила грудью трехмесячного сына.
— Батя летом вернется, а Ванюшка большой будет, гукнет, пузырь выпустит и скажет: «Батя, здоров будь, батя, — шепотом занимала она сына. — Нашего, мол, полку, батя, прибыло… Теперь втроем Америку воевать будем… Я, Ванюшка, ты да мамонька… А мамка тебя, батя, не пустит, а без мамки и я никуда ни ногой… Так и знай, батя!» — теребила она пальцы на дрыгающей ножке мальца.
— Отворяй дверь, хозяюшка! — закричали под окном храпы. — Знатного зверя мы к тебе приволокли! Хозяина доставили! Выставляй ведро вина, не то к Растопырихе свезем и на водку обменяем! — выкрикивали на улице варнаки, предвкушая угощение и тепло в шелиховской избе.
Все это было так необыкновенно и неожиданно, что Наталья Алексеевна замерла — и от страха и от радости.
— Люди! Ох, где вы, люди? Слышите, Григорий Иванович прибыл! Встречайте! — вскричала она не помня себя. Но так как в избе никого не было и никто услышать ее не мог, она выскочила на крыльцо в одном сарафане да еще и с полуголым младенцем на руках.
Варнаки толпой стояли у крыльца, топтались в снегу и толкали друг друга, чтобы только согреться, — полуодетые и полуобутые. А над нартами высилась мощная фигура Куча. Меднокрасное лицо его от вынесенных в дороге лишений было неузнаваемо: заострилось, почернело, и сверкали одни только белки глаз да зубы. В ногах индейца под откинутыми мехами виднелось какое-то белое, испачканное кровью пятно…
— Гришата! — кинулась к нему с младенцем Наталья Алексеевна, скорей догадываясь, чем узнавая дорогое ей лицо. — Пу-сти-ите! — закричала она, неистово вырываясь из чьих-то подхвативших ее крепких рук.
— Простынешь!.. Ишь ведь как на морозище выскочила и дитё убивает! — гудели над ней хриплые голоса варнаков. — Иди в избу, живой купец твой… не кричи дуром, не кусайся!.. Дракой беде не пособишь! Кузьмина женку призови, она живо мужика твоего на ноги поставит… Ишь, сомлела, шалая… Возьмите, братцы, у нее младенца!
Храпы ввели Наталью Алексеевну в избу. Вожак артели Хватайка выпростал из-за пазухи своего худого азяма едва завернутое в свивальник тельце ребенка, подошел к подвешенной у печи берестяной люльке, положил в нее младенца, пощелкал перед его носом пальцами, гукнул несколько раз и смущенно отошел, когда дитя заливчато расплакалось.
Варнаки наперебой рассказывали Наталье Алексеевне о своей недавней встрече с Кучем, на себе тащившем нарты, и о том, как они догадались пособить ее хозяину в приключившейся с ним беде.
— Мы хозяина твоего везем, а он, чертушка крашеный, рядком бежит, ружьем его оберегает…
Дождавшись прихода знахарки Кузьминихи, единственного лекаря на весь Охотск, — за ней сбегал кто-то из их артели, — варнаки сочли свою задачу выполненной и гурьбой вывалились из теплой избы в ночь на мороз, не обмолвившись перед захлопотавшейся Натальей Алексеевной ни единым словом о водке и горячих пельменях, которых ожидали в награду за доставку хозяина домой.
Так мореход Шелихов, с верным Кучем, вернулся к пирогам Натальи Алексеевны, покрыв за семьдесят дней свыше тысячи верст непроходимого в разгаре зимы пути из Тигила в Охотск.
Глава третья
Старуха Кузьминиха вылечила обмороженные ноги Шелихова.
— Ламут тебя зазубринами копья и спас, — веско сказала знахарка. — Разворотили рану, кровь из жил и сошла, не загноят ноги теперь… Только ты уж потерпи!
Несколько дней продержала она морехода на холодной половине дома, оттирала ступни снегом и заворачивала в тряпицы с ей одной известными и многократно испытанными мазями. Откармливала жирами с медом, кашицами из ягод и обильно поила таинственными травяными отварами. Только через неделю позволила Кузьминиха внести морехода с окровавленными и заструпившимися ногами в теплую избу. А через месяц Шелихов в пимах, засыпанных мелкорубленной болотного запаха травой, хлопотал в складах компании над сортировкой и разделом промысла.
Накопленные вековым опытом народа лечебные средства, — а их хорошо знала Кузьминиха, — избавили Шелихова от неизбежной, казалось бы, гибельной гангрены. За свое еще более отважное, чем плавание в Америку, странствование по морскому льду из Тигила в Охотск мореход заплатил оставшимся на всю жизнь «стеснением в груди» и утратой способности к пляске, которой он протоптал дорожку к сердцу Натальи Алексеевны. Только об утрате этого былого молодечества он единственно, кажется, и сожалел.
За время трехлетнего странствования Шелихова в заокеанские земли Охотску выпали большие перемены. Охотский комендант полковник Козлов-Угренин был вызван в Иркутск на следствие по поводу его многолетних служебных злоупотреблений: еще бы, двенадцать лет солдатам портовой команды жалованья не платил! Экспедиции Угренина за поборами в свою пользу, — а ездил он в застекленной карете, поставленной на двойные нарты, — получили среди ясачных народов прозвание «собачьей оспы». В экспедициях таких гибло множество упряжных собак, составлявших важнейшее достояние кочевого населения бездорожного края. Иркутские чиновники, выехавшие на такие же поборы в Охотский и Анадырский округа, вернулись с пустыми руками: Угренин обезлюдил и разорил селения кочевников. Свой человек среди хищников, опустошивших приволья северо-восточной Сибири, Угренин, ловко виляя в дебрях судейских канцелярий, лет десять избегал наказания и умер под затянувшимся следствием. Охотский совестный судья асессор Готлиб Кох сразу же после выезда Угренина самочинно вступил в управление