— Да у Яшки, окромя рваных порток, ничего не было! — недовольно буркнул Пуртов, пожимая плечами.
— В таком разе отвези, как собственный, бушлат суконный, сапоги морские лафтаковые, чаю фунт и… пучок лозы березовой, что за иконой, скажи, пущай держит — в память, что лоза сия его обминула! — безулыбчиво пошутил правитель. — Да фонарь на байдаре поставь. Англицы, в темноте не разобравшись, чего доброго, стрелять учнут! — заботливо напомнил он Пуртову. — А ты, Демид Сафроныч, — обернулся Баранов к Куликалову, караулы на ночь удвой — береженого бог бережет! — и дозоры из чугачей своих к лесу вышли… Ежели кому что надобно, я у себя буду.
Ночь прошла совершенно спокойно. Отпор, данный Барановым, был так решителен, потери нападающих настолько велики, что якутатские индейцы со своими союзниками с юга отказались от дальнейших попыток разогнать промыслы алеутов, которых, как они думали, защищают бородатые «косяки», подкупленные островными людьми.
Как всегда, с восходом солнца Баранов был уже на ногах. Вокруг все было затянуто влажной пеленой тумана, сползавшего с ледников северо-западного склона Агассицу — Большой горы — на берег и море.
Такие внезапные и капризные перемены погоды на побережье Аляски в разгаре лета не были в диковинку для Баранова, но в этот раз он обозлился — туман срывал принятые ночью решения.
— Изгаляется анчутка американский над православными за то, что детей его побили, — ворчал правитель, двигаясь на приглушенные туманом голоса людей на берегу. — Эй, кто там есть, корабль английский видать?
— Как его увидишь… — нерешительно отозвался кто-то из мглы.
— Ушел перед зарею, когда луна в море купаться спускалась, а Илья туманом к ней с гор подкрался, — перебил отвечавших уверенный голос. — Я видел, как исчезал в море огонь на корме Коксова брата и слышал… да, да, слышал, как свистела дудка на подъем парусов.
— Кто говорит, выдь ко мне, хочу видеть твои волчьи уши и рысьи глаза… А-а, это ты Лаврентий? Хвалю, что стараешься, — внушительно сказал правитель, оглядывая выросшую перед ним фигуру Лур- кай-ю с державшейся позади него Марьицей. За спиной Марьицы вздыбился горб лотка, в котором алеутки повсюду таскают за собой своих младенцев. — И ты видела и слышала? — ласково спросил ее Баранов.
— Я тоже видела, господин, я тоже слышала все, что говорит Лур-кай-ю! — подтвердила женщина. — И он… он тоже тебе служил — слышал и видел! — добавила она, мотнув головой на лоток, болтавшийся за ее спиной, после чего Баранов окончательно поверил сведениям, добытым глазами и ушами Лур-кай-ю.
Александр Андреевич знал, что алеуты никогда не лгут, выставляя детей свидетелями справедливости своих слов.
— Выдать обоим по папуше табаку! — приказал правитель. — А Марьице новую кухлейку, — добавил он, зорко оглядев ее лохмотья.
Баранов повеселел. Ночью он решил, если Мор, как объявил вчера, уйдет в море, вырядить все партии под охраной Измайлова на «Симеоне» наверстывать упущенное в промыслах за время стоянки чужеземного корабля, а самому на баркасе, под парусом и с восьмеркой гребцов, с Чандрой и Саргачом, вернуться в Воскресенскую крепость — принимать и окрестить первенца компанейского флота, построенного на американской земле… То-то Григорий Иванович возрадуется!
— «Добрыня», «Илья Муромец»… нет, краше всего — «Феникс»! — любовно придумывал Баранов название своему детищу. — Дивная птица, куда восхочет, туда и унесет…
В середине дня ветер разогнал туман и принес сорвавшийся с гор грозовой ливень. Хлынувшие потоки воды едва не смыли лагерь на берегу в море. К вечеру бледное солнце, пробиваясь сквозь разорванные тучи, осветило вывешенный на шестах для просушки одежды скарб людей. Желтокожие алеуты, мужчины и женщины, без малейшего смущения голяком бродили по лагерю и деловито готовили пищу у разведенных после дождя костров.
Лур-кай-ю с женой в таком же райском виде сидел у своего очага и важно угощал собравшихся вокруг соплеменников полученным табаком.
Белотелые бородатые русские оставались в портах и начальственно похаживали по лагерю, уламывая алеутов к завтрашнему выходу с утренней зарей на промысел.
— Не будет удачи, — упрямо твердили некоторые. — Мы не молились, не постились, не приносили жертв духам охоты… Не будет удачи — беда будет!
— На Кадьяке постились, на Кадьяке камлали, когда в партию шли… Духи довольны! — веско изрек Лур-кай-ю, когда его спросили, как быть и выходит ли он на промысел. Слова его облетели лагерь и прекратили ропот недовольных. Большое Брюхо еще раз доказал Баранову, как умно тот поступил, сохранив ему жизнь.
Острогин, с пушкарями русскими и полусотней индейцев-чугачей и алеутов, оставался на охране лагеря и раненных в ночном бою, пока не закончится промысел в окрестностях и не перенесут лагерь в другое место.
На другой день до восхода солнца лагерь опустел. Около трехсот байдар вышли на промысел морских бобров, растянувшись на десять, двадцать, пятьдесят верст вдоль по побережью, зорко высматривая на всех лайдах[28] драгоценных зверей.
Неуклюжие и как будто беспомощные на земле, алеуты на просторах океана преображались в отважных, неутомимых и искусных охотников, — равными им из белых людей могли быть только русские, родившиеся на побережье Колымы и Камчатки.
Стоя на носу баркаса, державшего под крепким предутренним бризом курс норд-вест-вест, в обход запирающего Чугацкий залив острова Цукли, правитель, как флотоводец на смотру, с помощью неразлучной дальнозрительной трубы выискивал среди вздымавшихся к горизонту тяжелых волн океана черные щепки байдар своей флотилии. Всмотревшись, Баранов видел, как тут и там над этими крутящимися в пене волн скорлупками вставала, как будто танцуя над водой, темная человеческая фигура и пускала из прикрепленного к дощечке лука стрелу в пространство, где зоркие глаза морского охотника углядели качающуюся в волнах над зарослями морской капусты черно-бурую тушку морского бобра — калана. Истощенный потерей крови от поразивших его после первой еще нескольких стрел, драгоценный зверь всплывет на волнах и будет поднят на деку байдары.
Под вечер, покрыв на утлом баркасе за долгий июльский день около ста двадцати верст хляби морской, Баранов пристал на ночевку к лесистому и безлюдному мысу острова Цукли, с тем чтобы на зорьке снова пуститься в путь и при дневном свете пройти последние шестьдесят—семьдесят верст вояжа через усеянную бесчисленными островками и подводными камнями Воскресенскую губу.
В глубине этой губы, в расщелине узкого и длинного фиорда, лепилась у подножия крутых скал, заросших прекрасным корабельным лесом, заложенная два года назад крепость Воскресенская. Место, где быть крепости, еще семь или восемь лет назад выбрал сам Григорий Иванович Шелихов и наперед дал ей пышное имя — Славороссийск, но так как закладка пришлась на день воскресения господня, промышленные окрестили ее Воскресенской.
«Рано еще ей Славороссийском именоваться! — разглядывал Баранов с баркаса лепившиеся к скалам, подобно черным грибам, шалаши и землянки и среди них полтора десятка изб и две казармы. Сложенные из обтесанных бревен постройки почернели за год от сырости и ветров сурового края. — Вот направит ум российский промыслы, принесет с собой заведения добропорядочные, тогда и окрестим Славороссийском… А так, пустым местом, чего отечество срамить!» — укрепился Баранов в правильности своего решения.
Сойдя с баркаса, приставшего к свайной пристани в центре поселения, Баранов спешно зашагал по берегу к остову корабля, стоявшего в стороне на рештовках стапелей. От корабля навстречу бежал, размахивая руками, небольшого роста голубоглазый человек в непромокаемой кухлейке.
— Здоров будь, Яков Егорыч! — приветствовал правитель Джемса-Георга Шильдса, искусного кораблестроителя-англичанина, обрусевшего на службе в только что зарождавшемся на купеческие деньги российском тихоокеанском флоте. — Медленно с делом поспешаешь, однако… С прошлой осени, как я на Кадьяк вернулся, не можешь «Фениксу» нашему крылья приладить! А промедление в деле, как говаривал великий государь Петр Алексеевич, смерти подобно… Что же и чему помеха?