Дюжий Вольфганг обхватил рыбака сзади так, что тот не мог шевельнуться, а остальные двое стали тереть ему лицо сырой рыбой. Незадачливый малый закричал:
— Эй, перестаньте! Что за шутки! Хорошо еще, что я не предложил императору сперва то, другое, что лежит у меня в мешке.
— Посмотрите, что там у него, — приказал Тиберий.
Адельстан раскрыл мешок и обнаружил там огромнейшего омара.
— Потри ему лицо и этим, — сказал Тиберий, — да посильнее.
Несчастный потерял оба глаза. Наконец Тиберий сказал:
— Хватит. Можете его отпустить.
Рыбак сделал несколько неверных шагов, крича от боли; что еще оставалось, как не скинуть его в море с ближайшей скалы?
Я рад сообщить, что Тиберий никогда не приглашал меня на остров; я и в дальнейшем воздерживался от поездок туда, хотя все, свидетельствующее о мерзостных развлечениях Тиберия, давно убрано, а его двенадцать вилл, как говорят, очень красивы.
Я попросил у Ливии разрешения жениться на Элии, и она дала его, с усмешкой пожелав мне счастья. Она даже присутствовала на бракосочетании. Свадьба была роскошная — об этом позаботился Сеян, — и одним из ее последствий было охлаждение между мной и Агриппиной с Нероном, а также их друзьями. Они думали, будто я не смогу ничего держать в секрете от Элии, а Элия станет рассказывать Сеяну все, что ей удастся узнать. Это очень меня огорчило, но я видел, что переубеждать Агриппину бесполезно. (В это время она была в трауре по своей сестре Юлилле, умершей после двадцатилетнего изгнания на этом жалком островке Тремерии.) Поэтому я постепенно перестал навещать ее, чтобы не ставить нас обоих в неловкое положение. Мы с Элией лишь номинально были мужем и женой. Когда мы вошли в брачную опочивальню, она мне первым делом сказала:
— Имей в виду, Клавдий, я не желаю, чтобы ты касался меня, и если нам когда-нибудь придется спать вместе, как сегодня, между нами будет одеяло; только шевельнешься — вылетишь вон. И еще одно: ты не вмешиваешься в мои дела, я — в твои…
Я сказал:
— Спасибо, ты сняла тяжкий камень с моей души.
Элия была ужасная женщина. У нее был громкий, напористый голос, как у аукциониста на невольничьем рынке, и такое же, как у него, красноречие. Вскоре я даже не пытался ей отвечать. Само собой, я по-прежнему жил в Капуе. Элия никогда не приезжала туда ко мне, но Сеян настаивал, чтобы, бывая в Риме, я как можно чаще показывался вместе с ней на людях.
У Нерона не было никаких шансов устоять против Сеяна и Ливиллы. Хотя Агриппина постоянно предупреждала его, чтобы он взвешивал каждое свое слово, у него была на редкость открытая натура, и скрывать мысли он не умел. Среди молодых патрициев, которых Нерон считал друзьями, было несколько тайных агентов Сеяна, и они записывали все, что Нерон говорил по поводу общественных событий. Что еще хуже, его жена, которую мы звали Елена или Хэлуон, была дочерью Ливиллы и передавала ей все, сказанное Нероном по секрету. Но самую большую опасность представлял его брат Друз, с которым Нерон делился своими мыслями еще чаще, чем с женой, и который завидовал ему, так как Нерон был старший сын и любимец Агриппины. Друз отправился к Сеяну и сказал, что Нерон предложил ему в ближайшую темную ночь вместе отплыть в Германию, где они попросят защиты у полков — ведь они сыновья Германика — и призовут их к походу на Рим; конечно, он с негодованием отказался. Сеян посоветовал Друзу немного обождать — его попросят пересказать все это Тиберию в более подходящий момент.
Тем временем Сеян распустил слух, будто Тиберий намерен обвинить Нерона в государственной измене. Друзья Нерона стали отворачиваться от него. Стоило двоим-троим из них отказаться от приглашений к обеду и холодно ответить на приветствие, когда они встречались в публичных местах, как все прочие последовали их примеру. Прошло несколько месяцев, и рядом с Нероном остались только истинные его друзья. Среди них был Галл, который, после того как Тиберий перестал посещать сенат, перенес свои насмешки на Сеяна. С ним он избрал следующую тактику: постоянно вносил предложения о том, чтобы сенат выражал Сеяну благодарность за его услуги государству и оказывал особые почести — воздвигал статуи и арки, даровал титулы, назначал богослужения и публичное празднование его дня рождения. Сенат не осмеливался возражать, сам Сеян, не будучи сенатором, не имел права голоса, а Тиберий не хотел идти против сената и накладывать вето на его решения, боясь, как бы Сеян не подумал, будто он потерял к нему доверие, и не желая восстанавливать его против себя. Теперь, когда сенату что-нибудь было нужно, к Сеяну посылался один из сенаторов с просьбой разрешить им обратиться к Тиберию, и если Сеян был против, вопрос об этом больше не поднимался. Как-то раз, сославшись на то, что потомкам Торквата в ознаменование услуг, оказанных их предком государству, сенат пожаловал в качестве семейного отличия золотое ожерелье, а потомкам Цинцинната — золотой завиток, Галл предложил, чтобы Сеян и его потомки были награждены золотым ключом — знаком его верной службы императору в должности привратника.[112] Сенат единогласно принял это предложение, и Сеян, не на шутку встревожившись, написал Тиберию и посетовал, что Галл все последнее время злонамеренно предлагает воздать ему почести, чтобы восстановить против него сенат и даже, возможно, чтобы вызвать у императора подозрения, будто у него хватает дерзости питать чересчур честолюбивые замыслы. На этот раз предложение Галла еще более коварно — это намек на то, что доступ к императору якобы зависит от человека, использующего свою власть в целях личного обогащения. Сеян умолял, чтобы Тиберий изыскал какую-нибудь возможность наложить вето на это предложение и заставил Галла замолчать. Тиберий ответил, что не может наложить вето на декрет, не нанося вреда доброму имени Сеяна, но скоро предпримет шаги, которые утихомирят Галла. Пусть Сеян не волнуется, его письмо говорит об истинной преданности и глубине суждений. Но намек Галла попал в цель. Тиберий внезапно осознал, что, в то время как все происходящее на Капри известно Сеяну и даже в большой степени контролируется им, сам он знает о делах Сеяна лишь то, что тот соизволит ему сообщить.
29 г. н. э.
Я подошел теперь к поворотному пункту моей истории — смерти бабки Ливии, когда ей было восемьдесят шесть лет. Она могла бы прожить еще не один год, так как полностью сохранила слух и зрение и способность двигаться, не говоря об уме и памяти. Но в последнее время она стала страдать от простуд, вызванных воспалением носа, и когда зараза перекинулась на легкие, она слегла в постель. Ливия призвала меня во дворец — я случайно оказался в Риме. Было ясно, что конец ее близок. Она напомнила о клятве.
— Я не успокоюсь, пока не исполню ее, — сказал я.
Когда умирает очень старая женщина, причем не кто-нибудь, а твоя бабка, скажешь что угодно, лишь бы ей угодить.
— Но я думал, Калигула все для тебя устроит.
Несколько минут Ливия молчала. Затем проговорила с бессильной яростью:
— Он был здесь десять минут назад. Он стоял и смеялся надо мной. Он сказал, пусть я провалюсь в преисподнюю и буду гореть там синим пламенем — ему наплевать. Он сказал, что, раз дни мои сочтены, ему нет нужды держаться за меня, а клятва ничего не значит, ведь она была дана поневоле. Он сказал, что не я, а он будет всемогущим божеством, о котором говорится в предсказаниях. Он сказал…
— Не волнуйся, бабушка. Ты еще над ним посмеешься. Когда ты станешь царственной небожительницей, а ему в преисподней миносовы подручные будут ломать на колесе кости до скончания времен…[113]
— Подумать только, что я называла тебя дурачком, — сказала Ливия. — Я умираю, Клавдий. Закрой мне глаза и положи в рот монету, которую найдешь у меня под подушкой. Перевозчик ее узнает. Он отнесется ко мне с должным уважением…[114]
И она умерла. Я закрыл ей глаза и положил в рот монету. Я никогда еще не видел таких монет. На лицевой ее стороне Август и Ливия в профиль смотрели друг на друга, на обратной была триумфальная колесница.
Мы не говорили с Ливией о Тиберии. Я вскоре узнал, что его загодя предупредили об ее состоянии, чтобы он успел отдать свой последний долг. Тиберий написал сенату, прося прощения за то, что не