рыщут и нашаривают в левом кармане тулупчика правую лаковую туфельку с пряжкой – и сразу как электричеством! На руках и на лице у Амзеля ни снежинки – сразу же тают. Губы сами приоткрылись, а слегка прищуренные глазки видят сразу столько всего, что словами и не расскажешь. Они подъезжают друг за дружкой. Без кучеров. И мельница как мертвая. Четыре кареты на полозьях, две упряжки белых – на снегу почти скрадываются, две вороных – эти, наоборот, как нарисованные, а из них вылезают и помогают друг другу двенадцать и двенадцать, все безголовые. И вот уже безголовый рыцарь ведет безголовую монашенку на мельницу. А всего их было двенадцать пар – каждый рыцарь вел свою монахиню, и каждый нес свою голову, рыцари под мышкой, монахини перед собой, и все они зашли в мельницу. Однако в расстановке процессии возникли явные сложности, ибо – несмотря на одинаковые вуали и одинаковые доспехи – старые распри, еще со времен рагнитского лагеря, навязли у них в зубах. Первая монахиня не разговаривает с четвертым рыцарем. Что не мешает обоим весело болтать с рыцарем Фицватером, который знает литовские земли, как дыры в своей кольчуге. Девятая монахиня в мае должна была разродиться, но не разродилась, потому что восьмой рыцарь – его зовут Энгельгард Ворон – ей и шестой монахине (той, что каждое лето объедалась вишнями), схвативши меч толстого, десятого рыцаря, того, что уселся на балке с закрытым забралом и, со смаком отдирая мясо от костей, уплетал курицу, снес головы вместе с шестой и девятой вуалью. И все это только из-за того, что хоругвь Святого Георгия еще не была соткана, а река Шяшупа меж тем уже замерзла и годилась для переправы. И покуда оставшиеся монахини тем поспешнее ткали хоругвь – последнее багряное поле уже почти было закончено, – третья монахиня, та, что с восковым лицом всегда тенью следовала за одиннадцатым рыцарем, сходила и принесла лохань, дабы было что подставить под кровавые струи. И тогда седьмая, вторая, четвертая и пятая монахини облегченно рассмеялись, отбросили в сторону свое рукоделие и склонили перед восьмым рыцарем, чернокудрым Энгельгардом Вороном, свои головы вместе с вуалями. Тот, не будь лентяй, сперва снес голову десятому рыцарю, который, расположившись на балке, уплетал курицу, – снес вместе с курицей, шлемом и забралом, после чего вернул ему меч, а уж этот толстый, безголовый, но тем не менее жующий десятый помог восьмому чернокудрому, помог второй, третьей – восковолицей, что всегда держалась в тени, а уж заодно и четвертой и пятой монахиням избавиться от своих голов и вуалей, а Энгельгарду Ворону – от головы и шлема. Со смехом подставили лохань. Теперь ткачих-монахинь осталось совсем немного, а хоругвь все еще не была закончена, хотя Шяшупа все еще была подо льдом и годилась для переправы, хотя англичане со своим Ланкастером уже встали лагерем, хотя лазутчики уже разведали дороги и вернулись, хотя князь Витовд решил не вмешиваться, а Валленрод уже позвал всех к столу. Но лохань уже была полна и даже переплескивалась. И тогда настал черед десятой, толстой монахини – ибо, раз был толстый рыцарь, должна быть и толстая монахиня – подойти вразвалку и трижды поднять лохань, в третий раз уже тогда, когда Шяшупа освободилась ото льда, а Урсуле, восьмой монахине, которую все и всюду ласково кликали Туллой, пришлось опуститься на колени и подставить свою нежную, покрытую пушком шею под меч. А она только в марте приняла обет и уже двенадцать раз успела его нарушить. И не помнила точно, когда с которым по счету, потому как все с закрытым забралом; а тут еще англичане с Генрихом Дерби во главе – не успели лагерь разбить, а уже туда же, и всем невтерпеж. Был среди них и Перси, но не Генри, а Томас Перси. Для него Тулла из тонкого шелка соткала особую маленькую хоругвь, хотя Валленрод и запретил все особые флаги. А вслед за Перси захотели и Джекоб Доутремер и Пиг Пигуд. В конце концов сам Валленрод вышел супротив Ланкастера. И вырвал из рук у Томаса Перси его маленькую карманную хоругвь и повелел фон Хаттенштайну поднять только что изготовленную хоругвь Святого Георгия и переправить ее через освободившуюся ото льда реку, а восьмой монахине, которую все кликали Туллой, приказал опуститься на колени, покуда сколачивается мост, во время коей работы утонуло четыре лошади и один смерд. И она пела куда прекрасней, чем пели до нее одиннадцатая и двенадцатая монахини. Умела и рулады выводить, и трелью рассыпаться, так что нежно-розовый язычок легкой пташкой порхал под темно-багряными сводами неба. Грозный Ланкастер плакал, пряча слезы под забралом, так ему не хотелось ни в какой крестовый поход, но у него были нелады с семьей, хоть потом он и стал королем. И тут вдруг, поскольку никто не хотел переправляться через Шяшупу, а всем, наоборот, до слез захотелось домой, из пышной кроны дерева, где он до этого спал, выпрыгивает самый младший из рыцарей и пружинистым шагом, крадучись, устремляется прямо к склоненной шее с нежным девичьим пушком. Он вообще-то из Мерса был, очень ему хотелось бартов в истинную веру обратить. Но барты к тому времени были уже все обращены и основали Бартенштайн. Вот ему и остались только литовские земли, а сперва пушок на шее у Туллы. По нему он и хрястнул, аккурат возле первого позвонка, а после на радостях подбросил свой меч в воздух и, пригнувшись, поймал его на загривок. Такой он был ловкий парень, этот шестой, самый молодой из двенадцати. Четвертому этот трюк так понравился, что он решил его повторить, но неудачно – с первой попытки смахнул голову десятой, толстой, а со второй – первой, строгой монахине, обе головы, одна строгая, другая с двойным подбородком, так и покатились. Вот и пришлось третьему рыцарю, который никогда не снимал кольчугу и считался среди них мудрым, самому тащить лохань, поскольку живых монахинь у них больше не осталось.

Недолгий поход по литовскому бездорожью оставшиеся рыцари проделали с головами на плечах в сопровождении англичан без хоругви, дружины из Ханау с хоругвью и ополченцев из Рагнита. Князь Кестутис бухал в непролазных топях. В дебрях гигантских папоротников кикиморой завывала его дочка. От гулкого, зловещего уханья шарахались кони. А в итоге Потримпс так и остался непохороненным, Перкунас ни в какую не желал гореть, а неослепленный Пеколс по-прежнему угрюмо глядел исподлобья. Ах, почему они не додумались снять фильм! Статистов сколько угодно, натуры для съемок непочатый край, реквизита завались! Шестьсот пар ножных лат, арбалеты, металлические нагрудники, размокшие сапоги, жеваные уздечки, семьдесят штук льняного полотна, двенадцать чернильниц, двадцать тысяч факелов, сальные свечи, скребницы для лошадей, пряжа в мотках, солодовые палочки – эта жевательная резинка четырнадцатого столетия, – чумазые оруженосцы, своры псов, господа за игральной доской, арфисты, шуты, погонщики, галлоны ячменного пива, пучки штандартов, стрел, вертелов и копий для Симона Бахе, Эрика Крузе, Клауса Шоне, Рихарда Вестралля, Шпаннерле, Тильмана и Роберта Венделла, без которых не сколотился бы мост, не было бы шальной переправы, засады в грозу под затяжным дождем: пучки молний, дубы в щепки, кони на дыбы, совы таращатся, лисы петляют, стрелы свищут, славному немецкому рыцарству делается не по себе, а тут еще в кустах ольшаника слепая провидица завывает: «Вела! Вела!» – «Назад! Назад!», – но лишь в июле им суждено снова узреть ту речушку, которую и сегодня еще поэт Бобровский воспевает в загадочных, темных виршах. Шяшупа текла как прежде, мирно журча и пенясь о прибрежные валуны. И гляди-ка, целая толпа старых знакомых: на бережку рядком сидят двенадцать безголовых монахинь, у каждой в левой руке собственная голова в собственной вуали, а правой рукой они черпают водичку из прозрачной Шяшупы и освежают ею свои разгоряченные лица. А чуть поодаль угрюмо стоят безголовые рыцари и охлаждаться не желают. И тогда оставшиеся рыцари, те, что еще с головами, решают, что отныне они будут заодно с безголовыми. Неподалеку от Рагнита взаимно и в одночасье они снесли друг другу буйные головушки, впрягли верных своих коней в простые повозки и отправились в белых и вороных упряжках колесить по обращенным и необращенным землям. Они возвысили Потримпса, низринули Христа, в который раз тщетно попытались ослепить Пеколса и снова вознесли крест. Они останавливались в трактирах и на постоялых дворах, в часовнях и на мельницах и так, с музыкой да потехой, прошли через столетия: стращали поляков, гуситов и шведов, побывали и при Цорндорфе, когда Зейдлиц решил исход битвы своими кавалерийскими эскадронами, подобрали на дороге, по которой без оглядки отступал корсиканец, четыре брошенных экипажа, радостно пересели в них из своих грубых крестоносных повозок и так, уже на рессорах, стали свидетелями второй битвы при Танненберге, которая, впрочем, точно так же, как и первая, вовсе не при Танненберге имела место. В рядах дикой буденновской конницы они едва-едва унесли ноги от Пилсудского, когда тот, не иначе как с помощью Пресвятой Девы Марии, разгромил их в излучине Вислы, а в те годы, когда Амзель создавал и продавал свои птичьи пугала, все еще не угомонились и колобродили где-то между Тапиау и Нойтайхом. И все они, двенадцать и двенадцать, не намерены были прекращать свои непотребства, покуда не будет ниспослано им избавление и каждый не сможет снова носить на плечах свою голову или хотя бы то, что от нее осталось.

Под конец они собирались сперва в Шарпау, потом в Фишер-Бабке. Первая монахиня уже иногда носила голову четвертого рыцаря, хотя по-прежнему с ним не разговаривала. И вот однажды они направились в Штутхоф, но не по дороге, а прямиком через поле, между шоссе и дюнами, остановились – только Амзель один их и видел – перед матерновской мельницей и вылезли: было как раз второе февраля, Сретенье, что

Вы читаете Собачьи годы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату