За три остановки до конечной господин Мацерат покинул салон и примерно туда, куда профессиональные вагоновожатые ставят свои жестяные коробки с бутербродами, поставил свой портфель, в котором, как мне было известно, находилась банка с пальцем.
-Мы должны его спасти, ведь это Виктор, бедный Виктор! -Господин Мацерат был явно взволнован. -Он так до сих пор и не подобрал себе подходящие очки, он очень близорукий, они станут его расстреливать, а он будет смотреть в другую сторону.
Я полагал, что палачи безоружны, но господин Мацерат заметил угловато вздувшиеся пальто обоих зеленошляпников.
Он разносил денежные переводы от Польской почты, в Данциге. Теперь он делает то же самое от федеральной почты. Но после конца рабочего дня они преследуют его, потому что приказ о расстреле еще никто не отменял.
Пусть даже не совсем поняв смысл речей господина Мацерата, я, однако, пообещал ему присутствовать вместе с ним при расстреле, а если удастся, то и помешать расстрелу.
За стекольным заводом, прямо перед первыми садовыми участками -я уже видел в лунном свете участок моей матушки с той самой яблоней, -я притормозил и крикнул в глубину трамвая: 'Конечная, просьба освободить вагон!'
Они и явились сразу, в зеленых шляпах с черными лентами, и полуслепому снова стоило больших трудов попасть на подножку. Затем господин Мацерат тоже вышел, достал из-под пиджака свой барабан, а выходя, попросил меня взять его портфель с банкой.
Мы оставили позади еще долго светивший нам вагон и шли по пятам за палачами, а следовательно, за их жертвой.
Мы шли вдоль садовых заборов. Это меня утомило. Когда трое идущих перед нами остановились, я заметил, что местом для расстрела они избрали именно участок моей матери. Запротестовал не только господин Мацерат, запротестовал и я. Они не обратили на наши протесты никакого внимания, повалили и без того прогнивший забор на землю, привязали полуслепого человека, которого господин Мацерат назвал бедным Виктором, к яблоне, как раз под моей развилкой, и -поскольку мы все так же протестовали -снова при свете карманного фонарика предъявили нам смятый приказ о расстреле, подписанный инспектором военно-полевого суда по фамилии Залевски. Подпись была сделана, помнится, в Сопоте, пятого октября одна тысяча девятьсот тридцать девятого года, печати были действительны, словом, тут ничего нельзя было поделать, и все же мы заговорили об Организации Объединенных Наций, о демократии, коллективной вине, Аденауэре и тому подобном, но одна из зеленых шляп отмела все наши возражения, сказав, чтоб мы не совались не в свое дело, что мирного договора до сих пор еще нет, что он, как и мы оба, голосует за Аденауэра, а приказ -ну, приказ остается в силе, они побывали с этой бумагой в самых высоких инстанциях, они всюду консультировались, они только выполняют свой долг, свой проклятый долг, и лучше бы нам идти своей дорогой.
Но мы не ушли своей дорогой. Более того, когда зеленые шляпы расстегнули свои плащи и вскинули свои автоматы, господин Мацерат приладил свой барабан -и в ту самую секунду почти полная, лишь с легкой щербинкой, луна прорвала гряду облаков, заставив их края вспыхнуть металлическим блеском, словно зубчатый край консервной банки, и на такой же, только неповрежденной жести господин Мацерат начал перебирать палочками, перебирал с отчаянием, и звук получался непривычный, но в то же время чем-то знакомый. Часто, снова и снова вытягивалась почти в прямую линию буква 'и' -сгинела, не сгинела, еще не сгинела, еще Польска не сгинела! Впрочем, это был уже не барабан господина Мацерата, это был голос бедного Виктора, который знал слова: Jeszcze Polska nie zginela, poki my zyjemy. Зеленым шляпам, судя по всему, этот ритм тоже был знаком, ибо они съежились за своими металлическими принадлежностями, высвеченными луной. Ведь марш, который заставили прозвучать в саду у моей матушки господин Мацерат и бедный Виктор, вывел на авансцену польскую кавалерию. Может, и луна тут помогла, может, барабан, луна и ломкий голос близорукого Виктора объединенными усилиями вызвали из-под земли столько оседланных скакунов: громыхали копыта, фыркали ноздри, бряцали шпоры, ржали жеребцы, хусса и хейсса... но нет, ничего подобного, ничто не громыхало, не фыркало, не бряцало, не ржало, не кричало 'хусса', не кричало 'хейсса', а лишь беззвучно скользило по сжатым полям за Герресхаймом, и было, однако, эскадроном польских улан, ибо бело-красные, как лакированный барабан господина Мацерата, вымпелы подергивались на кончиках пик, нет, не подергивались, а плыли -как весь эскадрон под луной, может спустившись с луны, плыли и заворачивали налево, где располагался наш участок, плыли, и не были, казалось, ни плотью, ни кровью, и, однако же, плыли, самоделки, похожие на игрушки, явившиеся призраками, схожие, может быть, с тем рукоделием, которое плетет из бечевки санитар господина Мацерата, польская кавалерия, сплетенная из бечевки, беззвучно и, однако, грохоча копытами, бесплотно, бескровно -и, однако же, польская, - отпустив удила, летела прямо на нас, и мы упали на землю, претерпели луну и польский эскадрон, через участок моей матушки, через все другие, заботливо ухоженные участки промчались они, не истоптав ни одного, они только прихватили с собой бедного Виктора, и обоих палачей тоже, сгинули на открытой равнине, под луной, сгинули, сгинели, еще не сгинели, верхами -на восток, на Польшу, позади луны.
Мы дожидались, тяжело дыша, пока ночь снова не опустеет, пока снова не сомкнется небо, унеся тот свет, который один лишь мог подвигнуть на атаку давно прогнившую конницу. Я встал первым и, отнюдь не умаляя при этом ту роль, которую сыграл лунный свет, поздравил господина Мацерата с большим успехом. Тот лишь устало и подавленно отмахнулся:
-Успех, дорогой Готфрид? На мою долю выпало в жизни слишком много успеха. Я предпочел бы хоть раз обойтись без него. Но это очень трудно и требует больших усилий.
Мне не понравились его речи, потому что сам я из породы людей прилежных, а успеха все равно не имею. Господин Мацерат показался мне неблагодарным, и я начал вслух ему выговаривать.
-Ты зазнался, Оскар! -так позволил я себе начать, потому что к тому времени мы уже были на 'ты'. - Все газеты кричат про тебя. Ты сделал себе имя. О деньгах я уж и не говорю. Но ты думаешь, мне, которого не поминает ни одна газета, легко мыкаться бок о бок с тобой, увенчанным? Как я хотел бы хоть раз совершить поступок, единственный в своем роде, такой, который только что совершил ты, причем совсем один, совершить и попасть в газеты, чтоб там большими буквами пропечатали: это сделал Готфрид фон Витлар!
Хохот господина Мацерата меня оскорбил. Он лежал на спине, зарыв свой горб в мягкую землю, рвал обеими руками траву, высоко подбрасывал пучки и смеялся, как бесчеловечный Бог, который все может.
-Друг мой, да нет ничего проще! Вот мой портфель. Он чудом не угодил под копыта польской конницы. Дарю его тебе, недаром там находится банка с безымянным пальцем. Возьми это все, беги поскорей в Герресхайм, там до сих пор стоит освещенный вагон, войди в него и поезжай со своим подарком в сторону Фюрстенваль, прямиком в полицию. Там сделай заявление, и уже завтра ты увидишь свое имя во всех газетах.
Поначалу я не захотел принять его предложение, сказал, что он наверняка не сможет жить без своего пальца в банке, но он успокоил меня, ответив, что вся эта история с пальцем ему изрядно поднадоела, а вдобавок у него есть несколько гипсовых слепков, к тому же по его заказу ему изготовили еще одну отливку из золота, так что я должен взять наконец портфель, найти оставленный нами вагон трамвая, поехать на нем в полицию и сделать свое заявление.
Я побежал и еще долго слышал за спиной смех господина Мацерата, ибо он остался лежать на прежнем месте, хотел, пока я с трезвоном возвращался в город, отдаваться во власть ночи, пучками выдергивать траву и смеяться. А заявление -я сделал его лишь утром -благодаря доброте господина Мацерата привело мое имя на страницы газет'.
Но я, Оскар, он же добрейший господин Мацерат, смеясь, лежал в черной по-ночному траве за Герресхаймом, смеясь, перекатывался под редкими смертельно-серьезными звездами, зарывал свой горб в теплое царство земли, говорил себе: спи, Оскар, поспи еще часочек, пока не проснулась полиция. Тебе уж больше не доведется так свободно лежать под луной.
А проснувшись, еще прежде, чем заметить, что на дворе белый день, я заметил, как что-то как кто- то лижет мое лицо: тепло, шершаво, равномерно, влажно.
Вряд ли полиция, которую поднял на ноги Витлар, добралась сюда и облизывает тебя, чтобы так разбудить. И все же я не сразу открыл глаза, дал кому-то или чему-то еще немного полизать меня тепло,