составляли старики и старушки. Я обращался к людям преклонного возраста, и они мне отвечали, они не хранили молчание, когда я заставлял говорить свой трехлетний барабан, они радовались моему барабану, но выражали свою радость не языком старцев, а лепетом трехлеток, криками 'Рашу, рашу, рашу!', когда Оскар барабанил им что-нибудь из удивительной жизни удивительного Распутина. Но куда больший успех, чем с распутинской темой, которая уже сама по себе была чрезмерно сложна для большинства слушателей, я имел с темами, которые описывали состояния, почти лишенные действия, и которые я для себя озаглавливал так: первые зубки -тяжелый коклюш -длинные царапучие чулки из шерсти -кто увидит во сне огонь, тот напустит в кроватку. Старикашкам это нравилось. Они душой и телом принимали мою игру. Они страдали, потому что у них резались зубки. Две тысячи перестарков заходились в судорожном кашле, потому что я поражал их коклюшем. А как они чесались, когда я надевал на них длинные шерстяные чулки! Не одна почтенная дама, не один почтенный господин мочил белье и сиденье кресла, когда я заставлял их увидеть во сне пожар. Уж и не помню, где это было, то ли в Вуппертале, то ли в Бохуме, хотя нет, не в Бохуме, а в Реклингхаузене: я выступал перед старыми горняками, профсоюз оказывал финансовую поддержку, и я подумал, что старые горняки, которые годами имели дело с черным углем, вполне могут вытерпеть минуточку черного страха. Итак, Оскар пробарабанил им 'Черную кухарку' и стал свидетелем того, как полторы тысячи горняков, которые повидали на своем веку страшную непогоду, прорыв воды в забой, забастовки, безработицу, вдруг из-за злой Черной кухарки издали ужасный крик, жертвой которого - ради чего я, собственно, все это и рассказываю -пало за толстыми портьерами множество оконных стекол концертного зала. Вот так, окольным путем, я снова пришел к своему режущему стекло голосу, но почти не пользовался этой способностью, дабы не повредить интересам дела.
А мое турне и было таким вот делом. Когда я вернулся и вел финансовые расчеты с доктором Дешем, оказалось, что мой барабан просто золотой прииск.
Не услышав от меня вопроса о моем наставнике Бебре -я уже потерял надежду снова когда-нибудь его увидеть, -доктор Деш сообщил мне, что Бебра меня ожидает.
Вторая моя встреча с наставником протекала не так, как первая. Оскару не пришлось стоять перед стальной мебелью, напротив, он увидел кресло на колесиках, изготовленное по его размерам, тоже с электрическим мотором, и стояло это кресло как раз напротив Кресла Бебры. Мы долго сидели, молчали, слушали выдержки из газет и сообщения об искусстве Оскара Барабанщика, которые доктор Деш записал на пленку и теперь прокручивал. Бебра казался весьма довольным. Меня же восторги газетчиков несколько тяготили. Они творили из меня культ, приписывали мне и моему барабану успехи во врачевании. Я-де мог исцелять ослабление памяти, впервые прозвучало словечко 'оскарнизм' и вскоре прочно вошло в обиход.
Потом девушка в пуловере приготовила для меня чай, а наставник положил под язык две таблетки. Мы болтали. Он больше не обвинял меня. Все было как много лет назад, когда мы сидели в кафе 'Четыре времени года', только синьоры нам не хватало, нашей Розвиты. Когда я заметил, что наставник во время моих слишком, может быть, затянувшихся рассказов о прошлом Оскара задремал, я еще примерно четверть часика играл со своим электрическим стулом, заставил его гудеть и разъезжать по паркету, разворачивал его влево и вправо, заставлял его увеличиться и уменьшиться и мог лишь с трудом покинуть это универсальное творение, чьи неисчерпаемые возможности развивали в человеке безобидно-греховное пристрастие.
Мое второе турне пришлось на предрождественское время. В соответствии с этим я и выстроил свою программу и услышал хор славословий со стороны как Католической, так и Протестантской церкви. Недаром мне удавалось превратить старых, закоренелых грешников в детишек, тонким голоском поющих трогательные песенки. 'Иисусе, тобой живу я, Иисусе, тебе пою я' -пело две тысячи пятьсот человек, от которых, учитывая их преклонный возраст, никто больше не ожидал такой чистой детской веры.
Так же целеустремленно вел я себя и во время третьего турне, пришедшегося на время карнавала. Ни на одном из так называемых детских карнавалов не было и не могло быть веселей и непринужденней, чем во время моих выступлений, которые превращали любую трясущуюся от старости бабулю, любого развинченного дедулю в забавно наивную разбойничью невесту, в делающего пиф-паф разбойничьего атамана.
После карнавала я подписал контракты с фирмой грампластинок. Запись происходила в студии со звуконепроницаемыми стенами, поначалу я испытывал затруднения из-за чрезвычайно стерильной атмосферы, потом велел, чтобы на стенах студии развесили огромные фото стариков и старушек, каких можно встретить в домах призрения и на парковых скамьях, после чего сумел барабанить не менее действенно, чем во время концертов в разогретых человеческим дыханием залах.
Пластинки разошлись как булочки к завтраку, и Оскар разбогател. Отказался ли я по этой причине от своей убогой комнаты, она же бывшая ванная, в цайдлеровской квартире? Нет, не отказался. А почему не отказался? Ради моего друга Клеппа и еще ради пустой каморки за дверью матового стекла, где некогда жила и дышала сестра Доротея, не отказался я от своей комнаты. Что же сделал Оскар с такой кучей денег? Он сделал Марии, своей Марии, некоторое предложение. Я сказал ей: если ты пошлешь подальше своего Штенцеля, не только не станешь за него выходить, но вообще выгонишь, я куплю тебе процветающий, оборудованный на современный лад магазин деликатесных товаров, ибо в конце концов ты, дорогая Мария, рождена для торговли, а не для какого-то приблудного господина Штенцеля.
И я не обманулся в Марии. Она рассталась со Штенцелем, на мои деньги оборудовала первоклассный магазин на Фридрихштрассе, а неделю назад в Оберкасселе как вчера радостно и не без признательности поведала мне Мария -удалось открыть филиал того магазина, который был основан три года назад.
С какого турне я тогда вернулся, с седьмого или с восьмого? Дело было в жарком июле. На Главном вокзале я подозвал такси и сразу поехал в агентство. Как на Главном вокзале, так и перед высотным зданием меня поджидали докучные собиратели автографов -пенсионеры и старушки, которым бы лучше нянчить своих внучат. Я велел тотчас доложить обо мне шефу, нашел, по обыкновению, распахнутые двери, ковер, ведущий к стальной мебели, но за столом не сидел мой наставник, и не кресло на колесиках ожидало меня, а улыбка доктора Деша.
Бебра умер. Уже несколько недель, как не стало на свете наставника Бебры. По желанию Бебры, мне ничего не сообщали о его тяжелом состоянии. Ничто на свете, даже и его смерть, не должно было прервать мое турне. Когда вскоре вскрыли его завещание, оказалось, что я унаследовал изрядное состояние и поясной портрет Розвиты, однако понес чувствительные финансовые потери, поскольку слишком поздно отказался от двух контрактных турне по Южной Германии и по Швейцарии, из-за чего с меня стребовали неустойку.
Если отвлечься от нескольких тысяч марок, смерть Бебры тяжело и надолго меня поразила. Я запер свой барабан и почти не выходил из комнаты. Вдобавок мой друг Клепп как раз в ту пору женился, взял в супруги рыжую девицу, продававшую сигареты, а все потому, что когда-то подарил ей свою фотографию. Незадолго до свадьбы, на которую меня не пригласили, он отказался от комнаты, перебрался в Штокум, и Оскар остался у Цайдлера единственным съемщиком.
Отношения мои с Ежом несколько изменились. После того как почти каждая газета напечатала мое имя жирным шрифтом, он сделался по отношению ко мне сама почтительность, передал, не задаром конечно, ключи от пустовавшей комнаты сестры Доротеи, позднее я и вовсе снял эту комнату, чтобы он никому больше не мог ее сдать.
Итак, моя печаль двигалась своим путем. Я открывал обе двери и вышагивал от ванны в моей комнате по кокосовому половику до клетушки сестры Доротеи, там тупо глядел в пустой платяной шкаф, давал зеркалу над комодом возможность меня высмеять, предавался отчаянию перед тяжелой, незастеленной кроватью, спасался бегством в коридор, бежал прочь от кокосовых волокон к себе, но и там долго не выдерживал.
Возможно делая расчет на одиноких людей как на будущую свою клиентуру, некий деловой тип из Восточной Пруссии, потерявший усадьбу в Мазурах, открыл неподалеку от Юлихерштрассе заведение, которое назвал просто и четко: 'Прокат собак'.
Там я и взял напрокат Люкса, сильного, чуть зажиревшего ротвейлера, черного и блестящего. С ним я ходил гулять, чтобы не метаться по квартире между моей ванной и пустым шкафом сестры Доротеи.
Люкс часто водил меня на берег Рейна. Там он облаивал пароходы. Еще он часто водил меня к Рату,