И, пнув их ногой, не желая их касаться благородной своей рукой, добавил:
– Вот этот принадлежал Юнию, а тот – Марку.
– Правильно держите их в таком непочетном месте – иного не заслужила измена, тем паче противу своего короля и господина, будь он хоть извергом Тарквинием.
– Согласен, – отвечал Саластано, – но не по этой причине я бросил их на пол.
– А по какой же? Она, не сомневаюсь, разумна.
– Потому что они уже никого не удивят. В прежние времена они были единственными, и за это их стоило хранить. Но теперь они не представляют интереса, не вызывают изумления; теперь это пустяк, после того как позорный топор в руке палача, по велению суда неправедного, коснулся королевской шеи [250]. Не смею даже сказать, что они там дерзают творить; волосы встают дыбом у всех, кто об этом слышал, слышит и услышит, – пример единственный, но не примерный, а чудовищный. Скажу только – брутальным кинжалам далеко до наших.
– Тут у вас, сеньор Саластано, – сказал Критило, – есть кое-какие предметы, недостойные находиться среди прочих. Право же. им тут не место. Ну, к чему держите вы у себя вот эту витую раковину? Уж такая это грошовая штука – трубя в нее, мужики собирают скот. Выкиньте ее отсюда, цена ей грош.
Саластано со вздохом ответил:
– О времена, о нравы! Раковина эта, ныне столь опошленная, звучала в золотой век на весь мир в устах Тритона, возглашая о подвигах, призывая быть личностями, побуждая людей стать героями. Но если этот предмет кажется вам низким, покажу вам диковину, которую сам ценю более всего. Вы увидите красивейшие перья, кудрявые плюмажи самого Феникса.
– Наверно, еще одна остроумная выдумка? – рассмеялись гости.
Но Саластано ответил:
– Знаю, многие отрицают его существование, большинство сомневается, и вы, скорее всего, тоже не верите, но мне достаточно, что говорю правду. Прежде и я сомневался, особливо же в том, что феникс возможен в наш век. Чтобы раздобыть такую редкость, я не жалел ни трудов, ни денег. А так как последние открывают доступ ко всему, даже к невозможному, и реалы всегда правы, я обнаружил, что фениксы есть и были, хоть и немного, по одному на каждый век. А ну-ка, скажите: сколько было на свете Александров Великих? Сколько Юлиев за столько августов? А Феодосиев? [251] A Траянов? Коль подойти строго, то в каждом роду было не более одного феникса. Не верите? А сколько было донов Эрнандо де Толедо, герцогов де Альба? Сколько Аннов де Монморанси? [252]Сколько Альваро Басанов, маркизов де Санта-Крус? [253] Мы изумляемся единственному маркизу дель Валье [254], восхваляем одного Великого Капитана, он же герцог де Сеса, славим одного Васко да Гама и одного Албукерке [255]. Вы даже не услышите о двух знаменитостях с одним именем. Дон Мануэл, король Португалии [256], – один, один Карл Пятый и один Франциск Первый Французский. В каждом роду обычно бывает один муж ученый, один отважный и один богатый; верю особенно в последнего, ибо богатство не устаревает. Каждый век знал только одного совершенного оратора – это признает сам Туллий [257], – одного философа, одного великого поэта. По одному фениксу было во многих краях – один Карл в Бургундии [258], Кастриот на Кипре [259], Козимо во Флоренции [260] и дон Альфонс Великодушный в Неаполе [261]. И хотя наш век так беден истинно великим, покажу вам перья нескольких бессмертных фениксов. Вот (и он вынул одно, увенчанное дивной короной) перо славы нашей королевы, сеньоры доньи Изабеллы Бурбонской [262] – все Изабеллы в Испании были фениксами, правило единичности тут неприменимо. С помощью вот этого вознеслась в сферы бессмертия самая драгоценная и плодовитая из Маргарит. Этими перьями украшали свое забрало маркиз Спинела, Галлас [263], Пикколомини [264], дон Фелипе де Сильва [265], а ныне маркиз де Мортара. Этими вот писали Баронио [266], Беллармино [267], Барбоза, Луго и Диана [268], а вот этим маркиз Вирджилио Мальвецци [269].
Все признали, что хозяин вполне прав, и сомнения сменились восхвалениями.
– Все это прекрасно, – возразил Критило, – одному только я никак не могу поверить, хотя это утверждают многие.
– Чему же? – спросил Саластано.
– Да не стоит говорить, тут я все равно не уступлю. Это невозможно! И узнавать не трудитесь, дело бесполезное.
– Не имеете ли вы в виду ту жалкую и жесткую рыбешку [270], без вкуса и почти без мяса, которая при всем своем ничтожестве так часто останавливала большие корабли, даже королевские, когда попутный ветер мчал их в гавань славы? Такая рыбешка есть у меня, засушенная.
– Нет, нет, я разумел то несусветное вранье, тот сверхобман, тот величайший вздор, что рассказывают о пеликане. Готов признать василиска, поверить в единорога, восхвалять феникса, – готов принять все, но пеликана – увольте.
– Что же вас смущает? Не то ли, что он клюет себе грудь, кормя своими внутренностями птенцов?
– О нет, отнюдь, я понимаю, он отец, а любовь побуждает на подвиги.
– Может, вы сомневаетесь, что он воскрешает задохшихся от зависти?
– Нисколько. Горячая кровь творит чудеса.
– Так что же вас смущает?
– Сейчас скажу. Что в мире есть существо не наглое, не болтливое, не лживое, не злобствующее, не строящее ковы, короче, живущее без обмана. В это я ни за что не поверю.
– А знаете ли вы, что эту птицу-отшельницу ныне можно повидать в Ретиро, в числе других пернатых чудес?