донага. У одного нашли потрет дамы, подвешенный на перламутровой петле. Совсем бедняга сконфузился, а люди почтенные были возмущены, даже рассмотреть потрет не пожелали, лишь беглый взгляд бросили – удостовериться, кто изображен. Один из стражей сказал:

– Такой же портрет я на днях отнял у другого.

Приказали разыскать тот, и оказалось, что их целая дюжина.

– Довольно, – сказал Председатель, – одна безумица сотню сведет с ума. Изымайте эти портреты, как фальшивую монету, как многоликие дублоны [215].

А влюбленному втолковали – либо откажись от бороды, либо от волокитства, а топтаться на улице, бродить вокруг да около, лобзать железо, торчать столбом на углах, рыскать взглядом по балконам – это для желторотых Адонисов. Много смеха вызвал некто, появившийся с лозою в руке; выяснилось, что то не лекарь и не валенсиец, но вертопрах, и Внимание отчитало его, сказав, что лоза – символ пьянства, вывеска безмозглой головы. А другой, хоть не был невежей, ни на кого не глядел, устремив взор на собственную шляпу:

– Уж наверняка, не от смущения, – сказала Проницательность.

Заподозрив в самовлюбленности, его обыскали и нашли укрепленное на тулье зеркальце. Чем и было доказано, что это законченный безумец, преемник Нарцисса.

Но не так дивились этим двум, как другому, который лез в Катоны по строгости и даже наспех вырядился республиканцем. Осмотрели его с ног до головы и обнаружили рубчик зеленого кафтана – цвет кричащий, весьма непохвальный.

– Да, этот заслужил другие рубцы! [216] – решили все.

Но, дабы не будоражить чернь, его тайно сплавили к толедскому нунцию [217] для промывки мозгов. Другого, носившего под черной сутаной щегольские панталоны с прорезями, приговорили завернуть полу да прикрепить ее ремнем, чтобы все видели его бесстыдство. Нескольким строго-настрого запретили лихо заламывать поля шляпы, разве что сидя на коне, когда всяк не в своем уме; а также носить шляпу набекрень, оставляя без покрова мозги другой половины; и еще – засматриваться на себя, хотя бы на тень свою или на ноги, – чванство никого не красит. Запрещены были перья и цветные ленты, кроме как солдатам-новичкам, что идут в поход или возвращаются из него; а все перстни велено было отдать лекарям да священникам – вторым за то, что предают земле тех, кого первые с лица земли сметают.

Наконец, служители великой Таможни Времени приступили к полной переделке всех, кто из пажей Юности становятся придворными Зрелости. Первым делом сняли с них ливрею молодости – кудри русые и золотистые – и покрыли голову волосами черными, траурно унылыми и длинными; ниспадая с висков и покрывая грудь, они символ мужественности. Итак, строго-настрого запретили носить волосы белокурые на голове и тем более вокруг рта – цвет сей постановили считать недостойным, – а также осудили всякий там пушок да завитки – людей разумных не завидки берут, но смех. Стерли с них все краски – физические, но не духовные, – не дозволяя даже покрываться краской, – и приказали всегда быть бледными, в знак многих забот. Розы щек превратились в шипы бороды. Вот таким образом переделали путников с головы до пят. Каждому навесили на уста замок, дали по глазу на ладони и второе, Янусово лицо, лапу журавля [218], ногу быка, ухо кошки, глаз рыси, спину верблюда, нос носорога и шкуру змеи.

Переделали и вкусы в еде, повелев впредь не выказывать аппетита к сладкому, – под угрозой прослыть малыми детьми, – но любить острое, кислое и кое-что соленое. А тому, у кого нашли конфеты, велели всякий раз, как станет их есть, повязывать слюнявчик. Итак, впредь все остерегались менять артишоки на изюм и ели острые салаты. Другого застали врасплох, когда он уплетал черешни, – и тут же он стал их цвета – черешни в лицо бросились. Ему приказали сменять их на вишни. В провинции зрелости, оказывается, не запрещен и перец, он здесь ценится даже выше сахара, товара весьма ходкого, – иные подслащают им свои мысли да еще добавляют меда. Соль тоже в большом почете, кое-кто ест ее пригоршнями, но она без питательной основы не приносит пользы; многие же подсаливают туши своих творений, дабы не протухли от времени; нет лучших снадобий, чем остроты и соль, для бальзамирования книг, для защиты их от въедливых червей. Сладкое же настолько не в чести, что даже «Панегирик» Плиния [219] после двух-трех глотков приедается; и приторней сладкой моркови кажутся некоторые сонеты Петрарки и Боскана [220]; самого Тита Ливия кое-кто называет приторно-жирной ветчиной, и от нашего Суриты [221] многих воротит.

– Да обретет человек собственный вкус и мнение, и перестанет жить чужим умом; ведь большинству нравится то, что, как они видят, нравится другим, и хвалят они то, что, как они слышат, хвалят другие; а спроси, что замечательного в восхваляемом, ответить не смогут, живут они чужим умом и ведет их чужое мнение. Мужу зрелому подобает собственное суждение, оно дает ему право судить о самом себе; общество людей ему любезно, но он знает, что не все люди, кто людьми кажутся; ему надлежит больше размышлять, чем говорить: вести беседы с мужами сведущими – быть может, и ему удастся произнести остроту с приятным поучением, но да будет он во всем умерен, дабы не прослыть краснобаем, лиценциатом сплетен и бесплатным шутом. Ему разрешается гулять наедине с собою, размышляя и не разговаривая. Он должен любить науки, хотя бы и носил шпагу, и находить усладу в книгах, подручных наших друзьях; но пусть не заполняет полки трухой – не пристало пикаро стоять рядом с талантом возвышенным [222], и, коль придется выбирать, да предпочтет авторов рассудительных изобретательным. Да выкажет себя личностью во всем, в речах и в делах, выступая со спокойной важностью, высказываясь с разумной зрелостью, действуя с учтивой прямотой, живя всечасно с оглядкой и больше гордясь тонкостью ума, чем стана. Пусть помнит, что знавший толк в пропорциях Евклид назначил детям точку, отрокам линию, юношам поверхность, а мужам глубину и центр.

Такова была табель наказов, как стать мужчиной, тариф духовных ценностей, статут личности; голосом не слишком зычным, но и не унылым эту табель, по просьбе Здравого Смысла, зачитало Внимание.

Затем Аргус омыл путников чудесной жидкостью, экстрактом из глаз орлиных' и рысьих, больших сердец и голов, и свершилось чудо: они не только окрепли – благоразумие сделало их более неуязвимыми, чем Роланда чары, – но вдобавок открылось у них по всему телу, с головы до ног, множество глаз, прежде залепленных неведением детства да неразумными страстями молодости. Глаз зорких и бдящих, что ничего не упустят, все заметят и приметят.

Лишь теперь дали путникам разрешение двигаться дальше, чтобы стать личностями, – и они, сперва выйдя из себя, отправились, дабы обрести себя еще прочнее. Впереди шел Аргус, но уже не вел – ибо отныне не должно звать лекаря [223] и искать проводника, – а просто провожал к наивысшей точке перевала, к переходу в некий иной мир; там сделали привал, дабы насладиться видом лучшим из всех, какие встречаются на жизненном пути. О многих предивных вещах, оттуда увиденных, весьма существенных и любопытных, расскажет следующий кризис.

Кризис II. Чудеса Саластано [224]

Вы читаете Критикон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату