манят, гонят, привлекают, восхищаются – они умеют все. Особенно дивлюсь я, что они никогда не устают смотреть, как люди разумные – узнавать; поистине – стражи государства.
– Чудную прозорливость явила природа, – заметил Андренио, – в том, что каждому чувству отвела особое место, выше или ниже, в меру его утонченности. Чувствам благороднейшим – первые места, возвышенная жизнедеятельность вся на виду, и, напротив, неприличные, низменные, хоть и необходимые, отправления изгнаны в места сокровенные, глазу недоступные.
– О да, природа – блюстительница целомудрия и пристойности, – сказал Критило, – даже груди женские она поместила так, чтобы мать могла кормить младенца, храня приличие.
– Второе после глаз место она назначила ушам, – сказал Андренио, – и, по-моему, очень правильно поместила их так высоко. Но, признаюсь, не понравилось мне, что они расположены по бокам, словно, чтобы облегчить доступ лжи; ведь если истина всегда предстает нам лицом к лицу, то ложь подбирается крадучись, подлезает боком. Не лучше ли ушам быть под глазами – проверили бы сперва тогда глаза, правдивые ли слышатся речи, и не дали бы ходу обману.
– Славно ты надумал! – молвила Артемия. – Не хватало еще, чтобы глаза стакнулись с ушами! Тогда-то, уверена, во всем мире не осталось бы и слова правды. Нет, кабы мне предложили для ушей найти иное место, я бы на сто пядей удалила их от зрения или разместила бы на затылке, чтобы человек слышал, что говорят у него за спиной, – ведь что и есть правда. Хороший бы вид имело наше правосудие, ежели бы смотрело на красоту приносящего оправдания, да на богатство защищающего себя, да на дворянство просящего, да на влиятельность заступающегося и на прочие достоинства говорящих перед судом! И правильно, что уши расположены посредине – не впереди, чтобы не слышали прежде времени, но и не позади, чтобы не узнавали слишком поздно.
Еще одно смутило меня, – продолжал Андренио. – На глазах, видел я, есть столь необходимая завеса, есть веки, которые нужны, когда глазам не хочется, чтобы их видели, или неприятно глядеть на то, на что глядеть негоже. Почему же ушам не придана дверца, да крепкая, двойная, плотная, чтобы не слышать хоть половину то, что говорится? Насколько меньше глупостей мы бы выслушивали, от скольких огорчений избавились бы – да это замечательный способ продлить жизнь! Нет, тут уж не могу я не упрекнуть природу в беспечности – вот язык-то она правильно за двойную стену засадила, свирепого этого зверя надобно держать за решеткой зубов, за плотными дверьми губ. Хотел бы я знать, почему такое преимущество глазам и рту супротив ушей, которым всего больше перепадает лжи.
– Потому что ни в коем случае нельзя, – отвечала Артемия, – чтобы хоть на миг закрылись врата слуха: это врата учения, они должны быть всегда отверсты. И мудрая природа не только оставила их без затвора, о коем ты говорил, но вдобавок лишила человека – не в пример всем прочим слышащим существам – способности опускать да подымать уши: у него одного уши всегда неподвижны, всегда настороже; природа не могла допустить, чтобы их напряжение хоть чуточку ослабевало. Уши постоянно дают аудиенцию, даже когда душа почивает, – тогда-то особенно необходимо, чтобы эти стражи бодрствовали, а иначе кто известит об опасности? Уснет душа крепким сном, кто ее пробудит? Между зрением и слухом еще то различие, что глаза ищут себе предметы когда хотят и как хотят, но к слуху предметы подбираются сами. Объекты зрения пребывают на месте, их можно увидеть если не теперь, то после; объекты слуха быстро исчезают, не поймаешь, помни, что случай плешив [122]. Нет, правильно язык дважды заточен, а уши вдвойне открыты – слушать надо вдвое больше, чем говорить. Не спорю, половина, даже три четверти того, что мы слышим, вздор, да еще вредный, но тут есть прекрасное средство – притвориться глухим; оно всем доступно, и лучшего не придумаешь; это все равно, что приставить себе уши мудреца, – расчудесное дело! К тому же иные рассуждения столь безрассудны, что никакие веки не помогли бы; тут затыкай себе уши обеими руками – руки помогают нам слушать, помогут и не слушать. Поучимся уму-разуму у змеи: одно ухо она прижимает к земле, другое затыкает хвостом – и прекрасно.
– Но ты не станешь отрицать, – настаивал Андренио, – что хорошо бы устроить на каждое ухо по решеточке, вроде забрала; тогда не проникали бы в него так легко страшные враги – посвист ядовитых змей, пенье лживых сирен, лесть да сплетни, брань да злоречье и прочие слышимые мерзости.
– В этом ты прав, – молвила Артемия, – потому-то природа и устроила ухо в виде цедилки для слов, воронки для знаний. И, если угодно, она твои упреки предусмотрела – орган слуха подобен извилистому лабиринту, в нем столько извивов и петель, что невольно вспомнишь крепостные решетки и траверсы; слова тут отцеживаются, рассуждения очищаются, разум же тем временем успевает отличить правду от вранья. Затем есть у нас весьма звонкий колокольчик, в коем проверяются голоса, чтобы по их звуку судить, верен ли вес и сплав. А заметил ли ты, что природа велела уху выделять горькую и вязкую влагу? Ты, небось, думаешь, как все, будто ее назначение – быть помехой для козявок, чтобы они, ткнувшись в эту клейкую горечь, завязли там и погибли? Знай же, природа метила куда дальше, цель ее была более высокой, она охраняла нас от гораздо вреднейшей нечисти: чтобы нежные слова Цирцеи наткнулись на горечь потаенного неудовольствия, чтобы остановилась здесь сладкая ложь льстеца, чтобы неприязнь мудрости сдержала ее и умерила.
– Да еще предусмотрено горькое сие противоядие, чтобы уши наши не пресыщались от чересчур сладких речей, – вставил Критило. – И, наконец, ушей пара, чтобы мудрый мог хранить одно ухо нетронутым, когда станет выслушивать другую сторону; и еще для сведений первой и второй очереди: коль одним ухом завладеет ложь, другое свободно для правды, которая обычно является последней.
– А вот обоняние, – сказал Андренио, – показалось мне не столь полезным, сколь приятным. От него больше удовольствия, чем пользы. Но ежели так, почему оно занимает третье место, на самом виду, почему забралось выше других, более важных чувств?
– Что ты! – возразила Артемия. – Ведь нос – орган проницательности, потому-то нос всю жизнь растет! Вместе с тем он – для дыхания, оба эти дела равно необходимы. Нос отличает хороший запах от дурного, чует, что добрая слава – это дыхание духа; зловонный же воздух весьма вреден, все нутро человека заражает. Итак, проницательность чутко улавливает аромат или вонь нравов – чтобы не заразилась душа, – и посему носу отведено столь высокое место. Он – поводырь слепого вкуса, он заранее извещает, что пища испорчена, он первый отведывает все кушанья. Он упивается ароматом цветов и услаждает разум благоуханьем добродетелей, подвигов и славы. Он распознает мужей доблестных и благородных не по запаху амбры, но по аромату достоинств и высоких деяний, ибо именно в этом они обязаны лучше пахнуть, чем плебеи.
– Да, природа порадела и о том, – сказал Андренио, – чтобы каждому органу чувств дать два дела – одно более важное, другое менее важное, – совмещая занятия, дабы не умножать орудия. Вот и нос устроила таким образом, чтобы через него благопристойно выделялся излишек влаги из головы [123].
– Так бывает у детей, – заметил Критило, – а у взрослых, у зрелых мужей, выходят избытки страстей духовных, ветры суетности и тщеславия, что могут причинить опасное головокружение и завихрение мозгов. Очищается также сердце, испаряются чрезмерно пылкие надежды, иногда же под сенью носа прячется язвительная усмешка. Нос весьма важен для пропорций лица – чуть собьется в сторону, и уже смотреть противно. Часовая стрелка души, он указывает на склад натуры: нос львиный – отвага; орлиный – великодушие; удлиненный – кротость; тонкий – мудрость; толстый – глупость.