– Не кричи, – сказал Хирон, – ты нас погубишь.
– Эка важность, когда и так все погибло.
– Не видишь, что это сильные сего, те, кто… это самое.
– Они-то?
– Да, да. Это рабы вожделений, невольники наслаждений, всякие Тиберии, Нероны, Калигулы, Гелиогабалы [63] и Сарданапалы [64]. Им-то и поклоняются. А те, кого можно назвать господином своих страстей, кто чурается зла, те прозябают в унижении. Посему ты и видишь беспорочных простертыми в пыли, а порочных вознесенными высоко. Те, у которых душа чиста и светла, в нужде чахнут, а те, у кого совесть запятнана и руки замараны, в гору лезут. Добронравному везде беда, а злокозненному везде дорога. У кого дыхание зловонно, у тех духу на все хватит; увечные орудуют руками и ногами; слепые кажут путь жезлами. Итак, добрые внизу, во прахе, а злые наверху.
– Нечего сказать, славно идут дела в мире! – сказал Андренио.
Но пуще всех поразил его и даже насмешил слепой, который напился до чертике в, а ни черта не видел, темный, как само злодейство, весь в бельмах и ни бельмеса не смыслил. Незрячий, он был вождем множества людей с отличным зрением – слепой их вел, а они, немые, повиновались ему беспрекословно.
– Вот это да! – вскричал Андренио. – Слеп да хитер!
– К тому же подл, – заметил Критило. – Чтобы один слепой вел другого, это, хоть глупость изрядная, но уже виданная, – известно, оба падают в яму. Но чтобы слепой по всем статьям вздумал вести зрячих – это уже чушь неслыханная.
– А я, – сказал Андренио, – не дивлюсь, что слепой берется вести; сам-то он не видит и потому полагает, что все люди слепы, что все двигаются, как он, наощупь и наобум; но они-то, зрячие и видящие опасность, всем грозящую, как они соглашаются идти за ним, на каждом шагу спотыкаясь и ушибаясь, пока не свалятся все в бездну бед? Вот глупость вовсе немыслимая, безумие невообразимое!
– Заметьте, однако, – молвил Хирон, – что заблуждение это ныне весьма обычное, универсальное, малодушие, так сказать, трансцендентальное, глупость повседневная, а в наши дни сугубо распространенная. Невежды поучают добродетели с кафедр, пьянчуги наставляют. Все мы видели, как человек, ослепленный гнусной страстью к женщине столь же некрасивой, сколь нечестивой [65], повел за собою толпы несметные, и все низверглись в геенну огненную. Не осьмым чудом назову его, но осьмым чудищем. Ибо первый шаг на пути невежества – самомнение; многие могли б узнать, когда б не полагали, что знают.
Тут они услышали на другом краю площади сильный шум, словно там, в потопе толпы, шла драка. Как всегда, причиной шума была женщина. Безобразная, но разряженная – разрази ее бог! Украшений нахватала со всего свету, разорив весь свет. Она громко предъявляла лживый иск, и чем больше о нужде своей кричала, тем пуще жирела. Нападала же она на другую – во всем другую! – женщину, прямую ее противоположность. Та была хороша собой, одета скромно, но опрятно. Точнее, была она почти нагая – одни говорили, что по бедности, другие, что из-за своей красоты. Ни слова она не отвечала – не смела, знала, что ее не послушают. Все были против нее, не только толпа, но и самые важные персоны, даже… но тут, пожалуй, вместе с нею лучше онемеем. Все словно сговорились преследовать ее. От шуток к делу, от слов к кулакам – принялись ее избивать, столько народу навалилось, что едва ее не задушили. И не нашлось никого, кто бы посмел, кто бы хоть пожелал за нее заступиться. Сердобольный Андренио хотел было ее защитить, но Хирон удержал его, говоря:
– Что ты? Да знаешь ли ты, против кого идешь и за кого вступаешься? Неужто не понял, что ты идешь против приятной Лжи, а значит, против всего света? Да тебя же сочтут сумасшедшим! Однажды вздумали отомстить за Правду дети – лишь тем, что ее говорили, – но куда им, малым да слабым, тягаться со столькими взрослыми и сильными! Так и осталась красавица Правда одна, как перст, и постепенно толчками да пинками загнали ее так далеко, что нынче уж не показывается и неведомо где прячется.
– Стало быть, на этой земле нет и правосудия? – спросил Андренио. – Как так нет! – возразил Хирон. – Кругом полно его слуг. Правосудие есть и, знать, где-то недалеко, раз Ложь поблизости.
В этот миг появился человек хмурого вида, окруженный судейскими. Ложь, его завидев, поспешила навстречу и принялась многословно доказывать малоубедительную сбою правоту. Тот отвечал, что готов хоть сейчас подписать приговор в ее пользу, да перьев нет. Ложь тотчас сунула ему в руки десяток крылатых ног, и он на лету, левой ногой, подмахнул приговор об изгнании Правды, противницы Лжи, с лица земли.
– Кто это такой? – спросил Андренио. – Он, я вижу, чтобы держаться прямо, опирается на жезл крученый-верченый, похожий на винт в дыбе.
– Это Судия, – молвил Хирон.
– Судия? Вишь, само имя его – почти из тех же букв, что у христопродавца. Глядите, сперва холст меряет [66], a затем дело шьет! А что означает обнаженный меч, который он перед собой держит, и для чего сей меч?
– Это, – отвечал Хирон, – знак его сана и заодно орудие кары: мечом он срезает сорняки порока.
– Лучше бы их с корнем вырвать, – заметил Критило. – Косить злодеяния – пользы мало: тут же разрастаются пуще прежнего, и начисто изничтожить их не удается.
– А как бы хорошо было! – сказал Хирон. – Но, увы, те, кому надлежит искоренять пороки, сами же их поддерживают, ибо с них кормятся, на тем держатся.
Тут Судия, не слушая никаких апелляций, приказал повесить и четвертовать Комара за то, что бедняга запутался в сетях закона; но перед Слоном, растоптавшим все как есть законы, и человеческие и божеские, он учтиво снял шляпу, когда тот проходил с грузом запретного оружия – пушками, саблями, копьями, крюками, пиками, – да еще сказал, что, ежели ему, Слону, угодно, он, Судия, хоть должен стоять на страже, готов вместе со всеми своими слугами сопровождать его милость до самого Слонова логова. Вот удивился-то Андренио! Но мало того – еще одного беднягу, который втянул голову в плечи и слова молвить не смел, Судия велел провести по городу и отхлестать. Когда спросили, за что это его, любопытным ответили:
– За то, что нет у него руки, не то взяли бы его на поруки, и ходил бы он, задрав нос, как те, у кого все в руках и кому все сходит с рук.