– Почему этот господин не садится? – спросил Андренио. – Он ведь любит удобства.
– Чтобы не предложить сесть другим, – был ответ.
– Господи, что за хамство! Чтобы другие не сидели в его присутствии, сам не садится!
– А хитрецы догадались, как его надуть; одни уходят, другие приходят, так что им и получаса простоять не приходится, а он на ногах весь день.
– А тот, другой, почему не надевает шляпу? Ведь сильный мороз, все кругом замерзло.
– Чтобы при нем не покрывали голову.
– Вот дурак! Здоровья он хлипкого, постоит денек с непокрытой головой и схватит насморк – поделом тебе, задираешь нос, так поди ж, сморкай его!
Ежели, все рассчитав и взвесив, предлагали гостю кресло, и он, не желая говорить во всеуслышание, пытался поближе придвинуться, паж сзади придерживал спинку, как бы говоря «Non plus ultra!» И, сказать по правде, часто весьма кстати – чтобы не нюхать вонь от притираний дамы щеголихи или от пота мужчины неряхи. Что ж до приветствий, то тщеславным случается по утрам двумя-тремя шпильками позавтракать: этакие есть злобные людишки, весь день ходят из дома в дом, из гостиной в гостиную, только чтобы спесивых хозяев уколоть – тут проглотят «сиятельство», там обрежут «превосходительство». Одна дама удачно заметила, что привилегия величаться «сиятельством» или «превосходительством» даруется с умыслом, дабы можно было унизить выскочку. А некий разумный человек, отправляясь к спесивцам, когда имел в них нужду, – брал с собою мешок с очесом, и на вопрос, для чего так нагрузился, отвечал:
– А чтобы ублаготворить очесом комплиментов да шелухой любезностей – стоит недорого, а помогает отменно, тем паче, когда о чем-то хлопочешь или просишь: опорожняю мешок, высыпаю сиятельства и наполняю мешок милостями.
Но вот смех перешел в громкий хохот, и Критило воскликнул: «О, Демокрит, где ты?» Они увидели божество женского пола – мужчины суетны, а женщины трижды, они всегда доходят до крайности. «Нет гнева страшнее, чем гнев женщины», – сказал Мудрец [643]. И мог бы добавить: «а также и спесь». Тщеславия одной женщины станет на десяток мужчин. Если мужчины – хамелеоны, питающиеся воздухом, тогда, клянусь, женщины – это пираусты [644], что кормятся дымом. Как божества, восседают на тронах из шелухи словесной, на подушках, ветром надутых, сами пустые, как колокол, усердно машут веерами, словно мехами, раздувающими их чванство, и жадно глотают воздух суеты, без коего им жизнь не в жизнь. Ходят на пробках, спят на воздушных или пуховых подушках, едят воздушное тесто, носят воздушные кружева и дымчатые мантильи – во всем пустота и суетность. И чем женщины высокопоставленней, тем они нечестивей. Их тогда окружают льстивые угодники, которых следовало бы называть не поклонниками, но идолопоклонниками. Встречаются такие дамы только с себе подобными:
– Моя кузина герцогиня, моя племянница маркиза…
– Раз она не княгиня, чего уж тут говорить…
– Подайте мне ту герцогову чашку, принесите анисовые капли самого адмирала…
– Меня придворный врач герцога пользует… (пусть от него никакой пользы!)
– Пропишите мне королевское питье… (годится, не годится – главное, что королевское!)
– Позовите ко мне портного принцессы…
Тут терпение странников истощилось, и они перешли на чердак Науки, от которой, правду сказать, тоже изрядно раздуваются: нет хуже безумия, чем от многознания, и худшей глупости, чем всезнайством порожденная. Здесь они встретили редкостных ученых червей, чревовещателей, мнимых умников, ученых глупцов, глубокомыслов, консептистов [645], записных культисток, мисеров [646] и докторишек. Но всех превосходили в тщеславии педанты грамматисты, люди препротивного самодовольства. Один из них утверждал, что дарует людям бессмертие своим слогом – даже не мыслями, одними «мыслете» своего пера. Он называл себя трубою Славы, а его обзывали вселенским бубенцом.
– Поглядите на них! – изумлялся Критило. – Стоит им тиснуть дрянную книжонку, уж развязно выступают, важно разглагольствуют! Куда там Аристотелю с его метафизиками и Сенеке с его сентенциями! Такая же повадка у наглых виршеплетов, меж тем как взыскательный Вергилий завещает сжечь бессмертную «Энеиду», а блистательный Боккалини начинает свой пролог, робея. И послушать астролога, сколько тщеславия – словно это лучший из томов Тостадо [647] – в жалком гороскопчике на шести листочках с шестью тысячами нелепостей.
Здесь видели они Нарциссов воздушных – диковинка немалая! – что до зеркальных или отсыревших в воде своих писаний, на тех Нарциссов ненаглядных мы уже нагляделись. Самовлюбленные болтуны усердно толковали каждое свое слово, чаще всего чистейший вздор.
– Вы меня слушаете? – И, округляя брови, добавляли: – Не правда ли, хлестко сказано?
Один из таких, что слушают только себя, диктуя однажды доклад королю, сказал писцу:
– Пиши: «Государь».
Едва тот написал это слово, ему велят:
– Читай.
Писец прочитал «Государь», и диктовавший, брызжа слюной, стал восторгаться:
– О, как прекрасно! «Государь»! Превосходно! Выше всяких похвал!
Полагая, что из уст у них сыплются перлы, иные вели себя неприличнее тех, кто разглядывает на платке извержения своего носа, – на каждом слове делали паузу, ожидая похвал. А если слушатель, скучая или задремав, не торопился хвалить, напоминали:
– Ну, что? Каково? Разве плохо сказано?
Несноснее всех были проповедники. Не смущаясь, что стоят на столь высокой и почтенной кафедре, они восклицали:
– Вот это рассуждение! Слушайте, слушайте, понимающие, склоняйте головы, разумеющие! – когда в