клинок Лампурда.
— Если конец моей шпаги не торчит у вас в животе, значит, вы великий человек, вы герой, вы бог! — воскликнул Лампурд, выпрямляясь и потрясая обломком, оставшимся у него в руке.
— Я невредим, и, если бы пожелал, я мог бы пригвоздить вас к стенке, как филина, — отвечал Сигоньяк, — но это противно моему природному великодушию, и кроме того, вы позабавили меня своим чудачеством.
— Барон, разрешите мне отныне быть вашим почитателем, вашим рабом, вашим верным псом. Мне заплатили, чтобы я убил вас. Я даже взял деньги вперед и успел их проесть. Но все равно! Я ограблю кого- нибудь, чтобы возвратить аванс.
С этими словами он поднял плащ Сигоньяка, бережно, как усердный слуга, набросил его на плечи барона и с низким поклоном удалился. Обе атаки герцога де Валломбреза были отбиты.
XIV
ЩЕПЕТИЛЬНОСТЬ ЛАМПУРДА
Нетрудно представить себе ярость Валломбреза после отпора, который дала ему Изабелла при участии актеров, столь кстати подоспевших на помощь ее добродетели. Когда он возвратился домой, слуг взяла дрожь и прошиб ледяной пот при виде его лица, мертвенно-бледного от холодного бешенства, — будучи жесток по природе, он в минуту ярости часто с нероновской необузданностью срывал свой гнев на первом горемыке, попавшемся ему под руку. Герцог де Валломбрез и в хорошем расположении духа не отличался благодушием; но когда он злился, куда приятнее было бы столкнуться над пропастью носом к носу с голодным тигром, нежели попасться ему на глаза. Все двери, которые распахивались перед ним, он захлопывал с такой силой, что они едва не соскакивали с петель и позолота сыпалась с лепных украшений.
Дойдя до своей опочивальни, он с размаху швырнул шляпу на пол так, что она вся сплющилась, а взъерошенное перо сломалось пополам. Чтобы дать волю душившему его бешенству, он рванул камзол на груди, не обращая внимания на алмазные пуговицы, которые запрыгали по паркету, как горошины по барабану. Судорожными движениями пальцев он раздергал в лохмотья кружево рубашки, подвернувшееся ему по пути кресло полетело кувырком от свирепого пинка, ибо герцогская злоба распространялась и на предметы неодушевленные.
— Этакая наглая тварь! — восклицал он, шагая взад-вперед в диком возбуждении. — Вот устрою, чтобы полицейские забрали ее и бросили в каменный мешок, а оттуда, обрив и выпоров, препроводили в госпиталь или в приют для кающихся грешниц. Мне ничего не стоит добиться такого указа. Но нет, преследования только укрепят ее постоянство, а ненависть ко мне разожжет любовь к Сигоньяку. Этим ничего не достигнешь; но что же тогда делать?
И он продолжал метаться из угла в угол, как дикий зверь в клетке, тщетно стараясь утишить бессильную злобу.
Пока он бесновался, не обращая внимания на бег часов, которые текут своей чередой, — безразлично, радуемся мы или сердимся, — ночь успела наступить, и Пикар отважился войти в комнату без зова и зажечь свечи, не желая оставить своего хозяина во власти темноты, матери мрачных настроений.
И правда, свет канделябров как будто прояснил разум Валломбреза, и ненависть к Сигоньяку, отодвинутая на задний план любовью к Изабелле, снова вспыхнула в нем.
— Как могло случиться, что этот проклятый выскочка еще не отправлен на тот свет? — внезапно остановившись, произнес он. — Ведь я отдал Мерендолю строжайший приказ прикончить его, а если сам не справится, то с помощью более ловкого и смелого бретера! Что бы ни толковал Видаленк, но «не станет гада, не станет и яда». Без Сигоньяка Изабелла очутится в моей власти, трепеща от страха и не находя опоры в своей верности, оказавшейся беспредметной. Она, несомненно, придерживает этого голодранца, чтобы женить его на себе, а потому отгораживается несокрушимым целомудрием и ярой добродетелью от влюбленного герцога, как бы он ни был хорош собой, словно от последнего оборвыша. Ее одну я одолею очень быстро и, уж во всяком случае, отомщу зазнавшемуся наглецу, который ранил меня в руку и на каждом шагу встает препятствием между мной и моим желанием. Итак, призовем Мерендоля и допросим его, как обстоят дела.
Когда Мерендоль, приведенный Пикаром, предстал перед герцогом, он был бледнее вора, которого ведут на виселицу, на висках у него проступил пот, в горле пересохло, язык от страха прилип к гортани; ему в эту минуту не мешало бы, по примеру Демосфена, афинского оратора, заглушавшего голосом шум моря, держать во рту камень, чтобы вызвать слюну и обрести дар речи, тем более что лицо молодого вельможи выражало бурю погрознее, чем та, что бывает на море или в народном собрании на Агоре. Бедняга едва держался на ногах, колени у него дрожали, как у пьяного, хотя он с утра не имел во рту маковой росинки; с тупой растерянностью прижимал он к груди шляпу, не решаясь поднять глаза, но чувствуя на себе грозный хозяйский взгляд, от которого его бросало то в жар, то в холод.
— Эй ты, скотина! — раздался крик Валломбреза. — Долго ты будешь торчать передо мной с таким видом, будто тебе на шею уже надет пеньковый галстук, который ты заслужил куда больше за трусость и нерасторопность, чем за все твои злодеяния?
— Монсеньор, я ждал ваших приказаний, — ответил Мерендоль, силясь улыбнуться. — Вашей светлости известно, что я предан вам до веревки включительно. Я позволяю себе эту шутку ввиду любезного намека, сделанного вашей…
— Слышал, слышал! — перебил его герцог. — Помнится, я поручал тебе устранить с моего пути этого окаянного Сигоньяка, который мешает и докучает мне. Ты ничего не сделал: по безмятежному и довольному лицу Изабеллы я понял, что этот подлец еще жив и воля моя не исполнена. Стоит держать у себя на жаловании бретеров, которые так относятся к своим обязанностям! Разве не должны вы угадывать мои желания прежде, чем я их выскажу, по одному только взгляду, по взмаху ресниц, и без дальних слов убивать всякого, кто придется мне не по вкусу? Но вы способны лишь есть до отвала, и храбрости у вас хватает лишь на то, чтобы резать кур. Если так будет продолжаться, я всех до одного сдам палачу, который ждет не дождется вас, мерзкие твари, трусливые бандиты, горе-убийцы, позор и отребье каторги!
Я с прискорбием замечаю, что вы, ваша светлость, недооцениваете рвение и, осмелюсь сказать, дарование ваших верных слуг, — возразил Мерендоль смиренным и прочувствованным тоном. — Но Сигоньяк не принадлежит к той обычной дичи, которую загонишь и убьешь, поохотившись несколько минут. В первую нашу встречу он едва не рассек мне башку от макушки до подбородка. И то счастье мое, что у него была театральная шпага, зазубренная и притупленная на конце. При второй ловушке он был начеку и настолько готов к отпору, что мне с приятелями ничего не оставалось как ретироваться, не поднимая лишнего шума и не затевая бесполезной драки, в которой было кому прийти ему на помощь. Теперь он знает меня в лицо, и стоит мне приблизиться, чтобы он незамедлительно взялся за рукоять шпаги. Поэтому мне пришлось прибегнуть к содействию моего друга, лучшего фехтовальщика в Париже, который выслеживает его и прикончит под видом ограбления при ближайшей оказии, вечером или ночью, причем имя вашей светлости не будет произнесено, что случилось бы неизбежно, если бы убийство совершил кто-нибудь из нас, состоящих в услужении у вашей светлости.
— План недурен, — несколько смягчившись, небрежно бросил Валломбрез, — пожалуй, так оно будет лучше. Но ты уверен в ловкости и отваге своего приятеля? Нужно быть большим смельчаком, чтобы одолеть Сигоньяка; при всей моей ненависти должен признать, что он не трус, раз он решился помериться силами со мной.
— Ну, Жакмен Лампурд был бы настоящий герой, если бы не сбился с прямого пути! — безапелляционно заявил Мерендоль. — Доблестью он превосходит исторического Александра и легендарного Ахилла. Он рыцарь не без упрека, но зато безо всякого страха.
Пикар уже несколько минут топтался по комнате и теперь, увидев, что Валломбрез несколько смягчился, осмелился доложить, что человек весьма странного вида настоятельно желает поговорить с ним по делу первостатейной важности.