незнакомца напоминала головку сыра, в которую воткнули шпанскую вишню. Чтобы довершить портрет, надо на место глаз приладить два яблочных семечка, а взамен рта представить себе шрам от сабельного удара с узким отверстием.
Таков был Малартик, закадычный друг, Пилад, Евриал{152}, fidus Achates[12] Жакмена Лампурда; конечно, он не отличался красотой, но душевными качествами полностью искупались его мелкие телесные изъяны. После Жакмена, к которому он питал глубочайшее почтение, сам Малартик считался лучшим фехтовальщиком в Париже. Играя в карты, он открывал короля с постоянством, которое никто не смел назвать наглым; пил оц беспрерывно, но никогда не пьянел; хотя никто не знал его портного, плащей у него было больше, чем у самого щеголеватого из придворных. Притом он был человек честный на свой лад, свято соблюдал кодекс разбойничьей морали, не задумался бы пойти на смерть, чтобы спасти товарища, и, стиснув зубы, претерпеть любую пытку — дыбу, испанские сапожки, деревянные козлы, даже пытку водой, самую мучительную для такого закоренелого пьяницы, — лишь бы не выдать свою шайку неосторожным словом. Короче говоря, в своем духе он был превосходный малый и недаром пользовался всеобщим уважением в том кругу, где протекала его деятельность.
Малартик направился прямо к столику Лампурда, придвинул себе табурет, сел напротив своего друга, молча взял со стола полный до краев стакан, словно дожидавшийся его, и осушил одним махом. Его метода резко отличалась от методы Лампурда, но достигала того же эффекта, о чем свидетельствовал кардинальский пурпур его носа. К концу пирушки у обоих приятелей насчитывалось одинаковое количество пометок мелом на грифельной доске кабачка, и добрый отец Бахус, сидя верхом на бочке, улыбался тому и другому, не делая различия, как двум несхожим между собой, но равно усердным ревнителям его культа. Один спешил отслужить мессу, другой старался ее растянуть, но, так или иначе, оба истово отправляли ее.
Лампурд, знакомый с обычаями приятеля, несколько раз кряду наполнял его стакан. За первой бутылкой последовала вторая, которая вскоре тоже была опустошена; ее сменила третья, которая продержалась дольше и сдалась не так легко, после чего оба бретера, чтобы перевести дух, потребовали трубки и сквозь смрад, сгустившийся у них над головами, принялись пускать в потолок длинные завитки дыма, какие дети рисуют над трубами домиков на полях школьных тетрадок. Выдохнув несколько затяжек, они, наподобие богов Гомера и Вергилия, исчезли в сплошном облаке, сквозь которое только нос Малартика пылал, как огненный метеор.
Укрытые этой завесой от остальных завсегдатаев, приятели вступили в беседу, которой никак не следовало достичь слуха доносчиков: по счастью, «Коронованная редиска» была местом надежным, ни один наушник не посмел бы сунуться в это логово, а если бы нашелся такой смельчак, под ним тут же открылся бы люк, и он попал бы в погреб, откуда целым не выходил никто.
— Как дела? — спрашивал у Малартика Лампурд тоном купца, осведомлявшегося о ценах на товары. — Теперь ведь мертвый сезон. Король живет в Сен-Жермене, и все придворные переселились туда же. Это пагубно отражается на работе, в Париже встретишь одних, буржуа и всякий мелкий люд.
— И не говори! — подхватил Малартик. — Просто срам! Останавливаю я как-то вечером на Новом мосту с виду довольно приличного молодчика, спрашиваю у него кошелек или жизнь; он швыряет мне кошелек, а там всего три-четыре серебряных монеты, и плащ, который он мне оставил, был из подкладочной ткани с мишурным галуном. Выходит, обворованным оказался я. В игорном доме встречаешь только лакеев, судейских писцов да молокососов, которые стащили из отцовской конторки несколько пистолей и пришли попытать счастья. Сдашь два раза карты, бросишь три раза кости — и они обчищены дотла. Даже обидно упражнять свой талант ради такой мизерной выгоды! Люсинды, Доримены и Сидализы, обычно столь жалостливые к удальцам, как их ни лупи, отказываются платить по счетам и распискам, ссылаясь на то, что, ввиду отсутствия двора, сами не получают ни содержания, ни подарков и ради куска хлеба вынуждены отдавать в заклад свое тряпье. Не подвернись мне ревнивый старик рогоносец, который нанимает меня избивать любовников своей жены, я в этом месяце не заработал бы себе на воду, потреблять которую меня, впрочем, не принудила бы самая лютая нужда, — даже смерть стоймя представляется мне куда слаще. У меня не было ни одного заказа ни на ловушку, ни хотя бы на пустяковое похищение, ни на самое плевое убийство. Боже правый, в какие времена мы живем! Ненависть слабеет, злоба глохнет, чувство мести пропадает; обиды забываются не хуже, чем благодеяния; наш омещаненный век мельчает, и нравы становятся пресными до омерзения.
— Да, хорошие времена миновали, — согласился Жакмен Лампурд. — Раньше какой-нибудь вельможа, оценив пашу отвагу, нашел бы ей применение. Мы содействовали бы его похождениям и секретным делам вместо того, чтобы возиться невесть с кем. Однако еще выпадают счастливые случаи.
При этих словах он забренчал в кармане золотыми монетами. От их мелодичного звона у Малартика глаза так и загорелись; но вскоре взор его вновь потух, ибо деньги товарища неприкосновенны; только из груди его вырвался вздох, который можно было бы перевести словами: «Тебе-то повезло!»
— Я рассчитываю вскорости раздобыть для тебя работу, — продолжал Лампурд, — ты от дела не отлыниваешь и мигом готов засучить рукава, когда надо кого-то заколоть шпагой или застрелить из пистолета. Как человек расторопный, ты в назначенный срок исполняешь поручения и умеешь увильнуть от полиции. Удивляюсь, почему Фортуна ни разу не сошла со стеклянного шара у твоих дверей. Правда, эта потаскуха по причине обычного для женщин дурного вкуса осыпает милостями множество разных прощелыг и недорослей в ущерб людям заслуженным. А в ожидании, когда ты приглянешься этой негоднице, давай не спеша пить, пока пробка не набухнет у нас на подошвах.
Это философское заключение в своей неоспоримой мудрости не встретило возражений у приятеля Жакмена. Оба бретера, набив трубки, наполнили стаканы, облокотились на стол с намерением провести время в свое удовольствие и явно не желая, чтобы их покой был нарушен.
Однако он все же был нарушен. На другом конце залы послышались громкие голоса — кучка людей окружила двух мужчин, бившихся об заклад. Один не верил в сбыточность того, что утверждал другой, а тот брался доказать свою правоту на деле. Толпа раздалась. Оглянувшись на шум, Малартик и Лампурд увидели человека среднего роста, но на диво крепко скроенного и подвижного, с лицом испанского мавра, с платком на голове, одетого в бурый балахон, который, распахиваясь, открывал камзол буйволовой кожи и коричневые штаны с медными пуговицами в виде бубенчиков, нашитыми по шву. Из-за широкого красного шерстяного пояса, стянутого вокруг бедер, человек этот достал валенсийскую наваху, в раскрытом виде не уступавшую по длине сабле, закрепил кольцо, ощупал острие пальцем и, должно быть, удовлетворившись осмотром, сказал своему противнику:
— Я готов. — Затем гортанным голосом выговорил имя, непривычное для посетителей «Коронованной редиски», но уже не раз упоминавшееся на страницах нашей книги: — Чикита! Чикита!
На повторный призыв худенькая изможденная девочка, спавшая в темном углу залы, сбросила плащ, которым так была укутана, что казалась кучкой тряпья, подошла к Агостену, ибо это был он, и, устремив на бандита огромные глаза, обрамленные синевой, а потому сверкавшие особенно ярко, спросила его глубоким грудным голосом, неожиданным для ее щуплой фигурки:
— Хозяин, чего ты хочешь от меня? Я готова повиноваться тебе здесь, как и в ландах, потому что ты храбрец и наваха твоя насчитывает много красных полос.
Чикита произнесла эти слова на баскском наречии, столь же невразумительном для французов, как верхнегерманский, древнееврейский или китайский язык.
Агостен взял Чикиту за руку и поставил ее у двери, приказав ей не шевелиться. Девочка, привычная к подобным фокусам, не выразила ни страха, ни удивления; она стояла, свесив руки и безмятежно глядя в пространство, меж тем как Агостен отошел в другой конец залы, выдвинул вперед одну ногу, вторую отставил, а в руке раскачивал длинный нож, прижав его рукоятку к запястью.
Двойной ряд любопытных образовал нечто вроде коридора между Агостеном и Чикитой, — толстобрюхие зрители задерживали дыхание, втянув живот, чтобы он не выступал из ряда. Длинноносые предусмотрительно откидывались назад, чтобы лезвие на лету не отсекло им кончик клюва.
Наконец рука Агостена выпрямилась, точно пружина, и грозное оружие, сверкнув молнией, вонзилось в дверь над самой головой Чикиты, будто снимая с нее мерку, но не задело у девочки ни единого волоска. Когда наваха со свистом пролетала мимо, зрители невольно зажмурились, только у Чикиты даже не дрогнула густая бахрома ресниц. Ловкость бандита вызвала одобрительный гул в толпе этих требовательных