Прикажешь, чтобы я из жалости дарил свою любовь всем дурехам и вертихвосткам, которым взбредет на ум влюбиться в меня? Я и так слишком добр. Стоит меня разжалобить заведенными, как у сомлевшей щуки, глазами, хныканьем, сетованиями, вздохами, и я в конце концов сдаюсь, кляня собственное трусливое слабодушие. С настоящей минуты я буду свиреп, как гирканский тигр, холоден, как Ипполит, и неприступен для женщин, как Иосиф. Много сноровки потребуется той Пентефриевой жене{103}, что изловчится ухватить меня за край плаща! Объявляю себя отныне и впредь женоненавистником, непримиримым врагом всех юбок, будь они тафтяные или камлотовые. К черту герцогинь и куртизанок, горожанок и пастушек! Где женщины — там докука, обман или нудная канитель. Я ненавижу их от чепца до кончика туфли и рад уйти в целомудрие, как монашек в капюшон своей рясы. Проклятая Коризанда навеки отвратила меня от женского пола. Я отрекаюсь…
Дойдя до этого места, Орест поднял голову, чтобы призвать в свидетели своего обета небо, и тут вдруг увидел у окна Изабеллу. Он подтолкнул приятеля локтем со словами:
— Посмотри, что за пленительная красавица там в окне. Свежа, как Аврора, выглянувшая на балкон Востока, пепельные волосы, нежное личико, кроткие глаза — не женщина, а скорее богиня! Как грациозно оперлась она о подоконник, немного наклонись, и как же заманчиво выступают под газовой шемизеткой округлости груди, белой, точно слоновая кость! Готов поклясться, что она несравненно лучше и добрее всех прочих женщин. Конечно же, нрав ее скромен, любезен и учтив, а беседа приятна и увлекательна.
— Черт возьми! — смеясь, ответил Пилад. — Надо обладать хорошим зрением, чтобы отсюда разглядеть все это. Я, со своей стороны, вижу лишь женщину у окна, миловидную, спору нет, но вряд ли наделенную теми невиданными совершенствами, которыми вы так щедро одарили ее.
— О, я уже влюблен по уши, я без ума от нее; я хочу и добьюсь ее, хотя бы мне пришлось прибегнуть к самым хитрым уловкам, опустошить мои сундуки и пронзить сотню соперников.
— Ну-ну, не горячитесь так, — заметил Пилад, — при том, как вы обряжены, не мудрено и схватить простуду. Но куда же девалась ненависть к женскому полу, которую вы только что провозглашали столь решительно? Первое же смазливое личико — и ненависти как не бывало.
— Изрекая проклятья, я не знал еще, что существует такой ангел красоты, и все мои слова оказались чудовищным кощунством, чистейшей ересью и поруганием святыни. Я только молю Венеру, богиню любви, простить меня!
— Будьте покойны, она вас простит, ибо она снисходительна к влюбленным безумцам, чьим знаменосцем вы достойны быть.
— Я начинаю наступательные действия и учтивейшим образом объявляю войну моей прекрасной противнице, — сказал Орест.
С этими словами он остановился, вперил взгляд в лицо Изабеллы, галантным и почтительным жестом снял шляпу, взмахнул ею, подметая землю пером, а затем кончиками пальцев послал воздушный поцелуй в направлении окна.
Лицо красавицы сразу же приняло холодное, строгое выражение, и, явно желая показать беззастенчивому незнакомцу, что он ошибся адресом, молодая актриса захлопнула окно и опустила занавеску.
— Лик Авроры скрылся за облаком, — заметил Пилад, — это не предвещает ничего хорошего на весь день.
— Я, напротив, считаю благоприятным признаком, что красотка удалилась. Когда солдат прячется за зубцами башни, это значит, что вражеская стрела попала в цель. Верь мне, мой поцелуй метил верно, теперь прелестница будет думать обо мне всю ночь, пускай даже понося меня и обвиняя в дерзости — недостатке, который женщины охотно прощают. Так или иначе, между нами уже протянулась какая-то нить, правда, очень тонкая. Но я буду ее укреплять, пока она не превратится в веревку, по которой я взберусь на балкон принцессы.
— Вы в совершенстве овладели всей тактикой и стратегией любовной науки, — почтительно заметил Пилад.
— Что ж, не отрекаюсь, — отвечал Орест, — а теперь пойдем домой. Мы вспугнули красотку, и она не скоро появится вновь. Нынче же вечером подошлю к ней лазутчиков.
Приятели медленно поднялись на крыльцо старинного особняка и скрылись за дверью. Возвратимся теперь к нашим актерам.
Неподалеку от гостиницы находилось помещение для игры в мяч, которое можно было превосходно переделать в театр. Актеры сняли его, и лучший столяр города не замедлил приспособить его под новое назначение, следуя указаниям Тирана. Маляр, он же стекольщик, который брался расписывать вывески и украшать гербами дверцы карет, освежил потрепанные и выцветшие декорации и даже небезуспешно намалевал новые. Комнаты, где раздевались и одевались игроки в мяч, были отведены актерам, и с помощью ширм, огораживающих туалетные столы актрис, получилось нечто вроде актерских уборных. Все нумерованные места были раскуплены заранее, и сбор обещал быть хорошим.
— Какая жалость, — говорил Тиран, перечисляя с Блазиусом все пьесы, которые стоило сыграть, — какая жалость, что Зербины нет с нами! По правде говоря, субретка придает соль, mica salis[5], и пикантность комедии. Ее искрометная веселость озаряет сцену; она оживляет затянутое действие и срывает смех у заскучавших зрителей, обнажая в улыбке жемчуг зубов, окаймленных кармином. Бойкой болтовней, сладострастным задором она оттеняет целомудренное жеманство и томное воркование простушки. Яркие цвета ее нескромного наряда радуют глаз, и она не стесняется открывать чуть не до подвязок стройную ногу, обтянутую красными чулками с золотыми стрелками, — зрелище, отрадное для молодых и для старых, для старых в особенности, потому что пробуждает их уснувший пыл.
— Субретка, бесспорно, превосходная приправа, сосуд с пряностями, очень кстати сдабривающими пресные комедии нашего времени, — согласился Блазиус. — Что поделаешь, придется обойтись без нее! Ни Серафина, ни Изабелла не годятся для этой роли. А кроме того, нам нужны и простушка и героиня. Черт бы побрал маркиза де Брюйера за то, что он похитил у нас единственный в своем роде образец, жемчужину всех субреток, нашу несравненную Зербину.
В самый разгар беседы двух актеров у ворот гостиницы послышался серебряный перезвон бубенчиков; вскоре по двору быстро и мерно застучали копыта, и собеседники, облокотясь на балюстраду галереи, по которой прогуливались, увидели трех мулов, оседланных на испанский манер, с султанами из перьев, расшитой упряжью с шерстяными помпонами, связками бубенцов и полосатыми попонками. Все это великолепно блистало новизной, какой не видишь у наемных мулов.
На первом сидел верхом здоровенный лакей в серой ливрее, с охотничьим ножом за поясом, с мушкетом поперек луки; если бы не одежда, его по вызывающему виду легко было бы принять за вельможу. На поводу, который был обмотан у него вокруг запястья, он вел второго мула, навьюченного для равновесия по обе стороны седла двумя огромными тюками под покрышкой из валенсийской ткани.
Третий мул был еще наряднее и выступал величавее первых двух; на нем восседала молодая женщина, укутанная в пелерину, обшитую мехом, в серой шляпе с красным пером и опущенными до глаз полями.
— Эге! Этот кортеж тебе ничего не напоминает? — обратился Блазиус к Тирану. — Помнится, я уже слышал перезвон этих бубенцов.
— Клянусь патроном лицедеев! — воскликнул Тиран. — Это те самые мулы, что увезли Зербину на перекрестке у распятья. Про птичку речи…
— А птичка навстречу, — подхватил Блазиус. — О, трижды, четырежды благословенный день! Он достоин быть отмечен на скрижалях! Это и есть сеньора Зербина собственной персоной! Вот она спрыгнула на землю, с присущим ей одной задором вильнув бедрами, и сбросила плащ на руки лакею. А теперь сняла шляпу и встряхивает волосы, как пташка перышки. Поспешим же ей навстречу, для скорости перепрыгивая через четыре ступеньки.
Блазиус и Тиран спустились во двор и встретили Зербину у крыльца. Она, как живчик, бросилась на шею Педанту и обхватила руками его голову.
— Дай мне на радостях обнять тебя и расцеловать твою старую образину так же горячо, как если бы ты был молодым красавчиком! — воскликнула она, подкрепляя слова делом. — А ты, Ирод, не ревнуй и не хмурь свои густые черные брови так свирепо, будто собираешься отдать приказ об избиении младенцев. Тебя я тоже поцелую. Я начала с Блазиуса, потому что из вас двоих он уродливее.