водруженный на блюдо, гусь обливался под ножом благоуханным кровавым соком.
Добычу разделили на равные доли, и завтрак начался сызнова. На сей раз он совсем не был похож на обманчивый мираж. Голод усыпляет укоры совести, и потому никого не смущал образ действий Скапена. Педант, человек дотошный в кухонных делах, извинился, что к гусятине не положена обязательная и наилучшая к ней приправа — померанцы, нарезанные ломтиками, но ему охотно простили этот кулинарный недочет.
— Теперь, когда мы насытились, — начал Тиран, рукой утирая бороду, — уместно пораскинуть мозгами насчет того, как нам быть дальше. У меня на дне кошеля осталось не больше трех-четырех пистолей, и моя казначейская должность грозит стать синекурой. Наша труппа лишилась двух ценных партнеров — Зербины и Матамора, да, кстати, не играть же нам спектаклей посреди поля для увеселения ворон, галок и сорок. За места они не уплатят, потому что денег у них нет, исключение, быть может, составят сороки, которые, как слышно, воруют монеты, украшения, ложки и кубки. Но на такие сборы рассчитывать неблагоразумно. Впряженная в нашу повозку, еле живая кляча доставит нас в Пуатье не раньше, чем через два дня, что крайне прискорбно, ибо за это время мы смело можем околеть от голода или холода в придорожной канаве. Жареные гуси не каждый день выходят из кустов.
— Ты очень хорошо живописуешь, сколь плохо наше положение, — заметил Педант, — но не указываешь способа выйти из него.
— На мой взгляд, нам следует остановиться в первой же деревне, какая встретится на пути, — отвечал Тиран. — Полевые работы закончены, настали долгие зимние вечера. Уж как-нибудь нам отведут то ли сарай, то ли хлев. Скапен будет зазывать у входа, суля огорошенным ротозеям невиданное зрелище, за которое вдобавок можно платить натурой: курица, четверть свиного или говяжьего окорока, кувшин вина дадут право на первые места. За вторые можно брать пару голубей, дюжину яиц, пучок овощей, каравай хлеба и тому подобную провизию. Крестьяне скупятся на деньги, но совсем не дорожат съестными припасами, которыми безвозмездно снабжает их щедрая мать-природа. Кармана мы не наполним, зато наполним желудок, что не менее важно, ибо от этого почтенного органа зависит все благополучие и процветание тела, как справедливо отмечал Менений{94}. Затем нам уже нетрудно будет добраться до Пуатье, где знакомый мой трактирщик доверит нам в долг.
— Но какую пьесу будем мы играть, если нам посчастливится набрести на деревню? — спросил Скапен. — Репертуар наш в совершеннейшем расстройстве. Трагедии и трагикомедии были бы сущей тарабарщиной для этих невежд, не сведущих ни в истории, ни в мифологии, толком не разумеющих даже настоящего французского языка. Им бы надо показать веселую буффонаду, не приправленную аттической солью, а попросту соленую, со множеством драк, побоев, пинков, кувырканий, шутовских выходок на итальянский лад. «Бахвальство капитана Матамора» как нельзя больше подошло бы для этой цели. Но Матамор, к несчастью, приказал долго жить и впредь лишь червям будет произносить свои тирады.
Когда Скапен кончил, Сигоньяк знаком показал, что хочет говорить. Легкая краска, — последний прилив дворянской гордости, прихлынувший от сердца к щекам, — зарумянила его лицо, обычно бледное даже на резком ветру. Актеры молчали в ожидании.
— Хотя я не наделен талантом бедняги Матамора, зато не уступаю ему в худобе. Я возьму на себя его роли и постараюсь как можно лучше заменить его. Я стал вашим товарищем и хочу быть им в полной мере. Мне стыдно было бы, разделив с вами удачу, не прийти вам на помощь в беде. Да и кому на свете какое дело до Сигоньяков? Замок мой, того и гляди, обрушится на могилы моих предков. Некогда славное имя мое покрыто пылью забвения, и герб мой зарос плющом над пустынным порталом. Быть может, настанет день, когда три аиста радостно отряхнут свои серебряные крылья, и жизнь вместе со счастьем возвратится в унылую лачугу, где без надежд томилась моя юность. А пока что, раз вы помогли мне выбраться из этого склепа, так примите же меня открыто в свою среду. Мое имя больше не Сигоньяк.
Изабелла дотронулась рукой до плеча барона, как бы желая остановить его, но Сигоньяк, не обратив внимания на умоляющий взгляд девушки, продолжал:
— Я сбрасываю свой баронский титул и прячу его в укладку, как ненужное платье. Перестаньте величать меня бароном. Посмотрим, удастся ли несчастью отыскать меня под новым обличьем. Итак, я наследую Матамору и зовусь отныне капитан Фракасс!
— Да здравствует капитан Фракасс! — в знак согласия вскричала вся труппа. — И да сопутствует ему успех!
Решение, поначалу озадачившее актеров, не было столь внезапным, как могло показаться. Сигоньяк давно его обдумывал. Он стыдился быть нахлебником благородных комедиантов, которые так великодушно делили с ним свои крохи, ни разу не показав ему, что он им в тягость, и он счел более достойным дворянина честно зарабатывать свою долю на подмостках, нежели дармоедом получать ее, как милостыню или подачку. Правда, мысль вернуться в замок Сигоньяк возникала у него, но он отбрасывал ее как малодушную и постыдную: не подобает солдату покидать товарищей в минуты поражения. И даже если бы он мог ретироваться, его удержала бы любовь к Изабелле; кроме того, хотя он не был склонен питать иллюзии, ему в смутной дали мерещились самые необычайные приключения, счастливые перемены и неожиданные повороты судьбы, на которые пришлось бы навсегда махнуть рукой, вновь запершись в своем родовом жилище.
Когда все было улажено таким образом, актеры запрягли лошадь в повозку и тронулись дальше. Вкусная пища подбодрила их, и все, исключая Дуэнью и Серафину, нелюбительниц ходить пешком, следовали за фургоном, дабы посильно облегчить горемычную клячу. Изабелла опиралась на руку Сигоньяка и время от времени украдкой бросала на него умиленный взгляд, не сомневаясь, что он лишь из любви к ней принял решение стать актером, столь противное дворянской гордости. Она понимала, что оно достойно укоризны, но у нее не хватало мужества порицать такое доказательство преданности, которому она непременно воспротивилась бы, если бы могла его предвидеть, ибо она была из тех женщин, что забывают о себе и пекутся лишь о благе любимого. Спустя некоторое время она, утомившись ходьбой, села в фургон и забилась под одеяло рядом с Дуэньей.
По обе стороны дороги расстилалась нескончаемая белая безлюдная равнина: ни намека на городок или деревушку.
— Наше представление грозит сорваться, — заметил Педант, окинув взглядом местность, — не заметно, чтобы зрители спешили к нам гурьбой, и сбор в виде ветчины, кур и пучков лука, которым Тиран разжег наш аппетит, представляется мне крайне сомнительным. Я не вижу ни одной дымящейся трубы, и, насколько хватает глаз, ни единая колокольня не кажет своего флюгерка.
— Наберись терпения, Блазиус, — успокоил Тиран, — частые селения заражают воздух, и потому полезно располагать их на большом расстоянии друг от друга.
— Тогда обитателям здешних краев нечего бояться повальных болезней, чумы, кровавого поноса, холеры, быстротечной злокачественной лихорадки, которые, по словам медиков, случаются от большого скопления людей в одном месте. Если так будет продолжаться, боюсь, что первый дебют нашего капитана Фракасса состоится не скоро.
Тем временем день быстро клонился к вечеру, и сквозь густую пелену свинцовых туч еле виднелся слабый красноватый свет, указывающий то место, где садилось солнце, соскучившись освещать столь мрачный и угрюмый ландшафт, испещренный черными точками — воронами.
От ледяного ветра снег покрылся блестящей коркой. Несчастная старая кляча продвигалась с неимоверным трудом; на каждом спуске копыта ее скользили, и как ни выпрямляла она, точно колья, свои облысевшие колена, как ни оседала на тощий круп, тяжесть повозки подталкивала ее, хотя Скапен и шел впереди, держа лошадь под уздцы. Несмотря на стужу, по ее хлипким конечностям и костлявым бокам струился пот, от трения сбруя превращалась в белую пену. Легкие ее раздувались, как кузнечные мехи. Синеватые глаза расширялись в мистическом ужасе, словно от страшных видений; а иногда она пыталась свернуть в сторону, как будто незримая преграда вставала перед нею. Она шаталась, как пьяная, ударяясь своим остовом то об одну, то о другую оглоблю, а голову то вздергивала, обнажая десна, то опускала к земле, словно стараясь глотнуть снегу. Ясно было, что пробил ее час, но она умирала на ходу, как и подобает честной рабочей лошади. Наконец она свалилась, сделала слабую попытку отбрыкнуться от смерти, повернулась на бок и уж больше не встала.
Испуганные внезапным толчком, от которого едва не опрокинулся фургон, женщины подняли отчаянный крик. Актеры поспешили им на помощь и тотчас вызволили их. Леонарда и Серафина ничуть не