непростительная слабость: когда пьешь дурманящий кубок убийства, надо иметь крепкую голову. Вот и в последний раз: забрался он в тот дом, который захотел обчистить, и убил не только проснувшегося хозяина, но также и его спящую жену, — убийство бесполезное, не в меру жестокое и неделикатное. Женщин надо убивать, только когда они кричат, да и то лучше заткнуть им глотку: если засыплешься, судьи и зрители расчувствуются от такого кровопролития, и ты зазря прослывешь чудовищем.
— Ты, ни дать ни взять, святой Иоанн Златоуст{168}, — заметил Малартик, — на твои назидания и поучения даже не подберешь ответа. Однако что станется с бедняжкой Чикитой?
Жакмен Лампурд и Малартик продолжали философствовать в том же духе, когда с набережной на площадь выехала карета, вызвав в толпе движение и суматоху. Лошади, фыркая, топтались на месте и били копытами по ногам кого придется, отчего между зеваками и лакеями вспыхивала ожесточенная перебранка.
Потесненные зрители разнесли бы карету, если бы герцогский герб на ее дверцах не устрашил их, хотя этой публике мало что внушало трепет. Вскоре давка стала так велика, что карете пришлось остановиться посреди площади, и, глядя издалека, можно было подумать, будто застывший на козлах кучер сидит на людских головах. Чтобы пробить себе дорогу сквозь толпу, надо было передавить слишком много черни, а эта чернь здесь, на Гревской площади, чувствовала себя как дома и вряд ли стерпела бы такое обхождение.
— Эти проходимцы, верно, дожидаются какой-то казни и не очистят дороги до тех пор, пока приговоренный не будет отправлен на тот свет, — пояснил молодой, великолепно одетый красавец сидевшему в карете с ним рядом тоже весьма привлекательному на вид молодому человеку, но одетому более скромно. — Черт бы побрал болвана, который надумал быть колесованным как раз в то время, когда мы проезжаем по Гревской площади! Не мог он, что ли, подождать до завтра?!
— Поверьте, он ничего бы не имел против, — отвечал его спутник, — тем более что и обстоятельство это для него еще досаднее, чем для нас.
— Нам ничего не остается, дорогой мой Сигоньяк, как повернуть голову в другую сторону, если зрелище покажется нам уж очень тягостным; впрочем, нелегко отвернуться, когда рядом происходит что-то страшное, чему примером святой Августин: как ни твердо он решил держать глаза закрытыми в цирке, а все-таки открыл их, услышав вопль толпы.
— Так или иначе, ждать нам недолго, — сказал Сигоньяк. — Взгляните, Валломбрез, толпа раздалась перед телегой с осужденным.
И правда, телега, запряженная клячей, которой давно было место на Монфоконе, окруженная конной стражей, дребезжа железом, продвигалась к эшафоту между рядами зевак. На доске, положенной поперек телеги, сидел Агостен возле седобородого капуцина, который держал у его губ медное распятие, отполированное поцелуями здоровых людей в предсмертной агонии. Голова бандита была повязана платком, концы которого свисали с затылка. Рубаха грубого холста и выношенные саржевые штаны составляли все его одеяние. Столь скудный наряд полагается для эшафота. Палач воспользовался своим правом и завладел имуществом осужденного, решив, что ему для смерти достаточно и этих отрепьев. С виду казалось, будто Агостена ничто не держит, но на самом деле он был опутан целой системой бечевок, конец которых находился в руках у палача, сидевшего за спиной мученика, дабы тот не видел его. Подручный палача, пристроясь боком на оглобле, держал поводья и нахлестывал клячу.
— Что я вижу! — воскликнул Сигоньяк. — Ведь это тот самый бандит, который напал на меня посреди дороги во главе отряда соломенных пугал. Помните, я рассказывал вам эту историю, когда мы проезжали мимо того места, где она приключилась.
— Как же, помню, — подтвердил Валломбрез. — Я еще посмеялся от души. Но, как видно, молодчик с тех пор занялся более серьезными делами. Его сгубило честолюбие; однако держится он неплохо.
Агостен, немного побледневший под привычным загаром, обводил глазами толпу, очевидно, разыскивая кого-то. Когда телега поравнялась с каменным крестом, он заметил по-прежнему висевшего на перекладине подростка, о котором речь шла в начале главы. При виде его глаза осужденного вспыхнули радостью, а губы приоткрылись в улыбке; одновременно с чуть заметным кивком, означавшим прощание и напутствие, он вполголоса сказал: «Чикита!»
— Что за слово произнесли вы, сын мой, — возмутился капуцин, взмахнув распятием, — оно звучит как женское имя: так, верно, зовут какую-нибудь распутную шалунью. Вам же надлежит думать о спасении души, ибо вы стоите на пороге вечности.
— Знаю, отец мой, и хотя волосы мои еще черны, вы, невзирая на седую бороду, куда моложе меня. С каждым поворотом колеса, приближающего телегу к помосту, я старею на десять лет.
Этот Агостен ведет себя недурно для провинциального разбойника; не скажешь, чтобы его смущала смерть на глазах у столичной публики, — заметил Жакмен Лампурд, расталкивая локтями кумушек и ротозеев, что-бы пробраться к помосту. — Вид у него не растерянный, и, не в пример многим, он не похож раньше времени на покойника. Голова у него не трясется, он держит ее прямо и гордо. А самый верный признак мужества — он не отвел глаз от колеса. Верьте моему опыту, он кончит жизнь как положено — пристойно, не скуля, не отбиваясь, не обещая сознаться во всем, лишь бы выиграть время.
— Ну, на этот счет можно быть спокойным, — заявил Малартик, — на пытке ему вогнали восемь клиньев, а он и губ не разжал и не выдал никого из товарищей.
Тем временем телега приблизилась к помосту, и Агостен медленно взошел по ступеням, предшествуемый подручным, поддерживаемый капуцином и сопутствуемый палачом. Меньше чем в минуту помощники палача распластали его и накрепко привязали к колесу. Сам заплечных дел мастер тем временем скинул красный плащ с белым аксельбантом, для удобства засучил рукав и нагнулся за зловещим брусом.
Настал роковой миг. У зрителей от жадного любопытства стеснило грудь. Лампурд и Малартик перестали зубоскалить. Верзилон вынул изо рта трубку. Винодуй пригорюнился, чувствуя, что ему не миновать того же. Но вдруг дрожь прошла по толпе. Девочка, взобравшаяся на крест, соскочила наземь, точно ящерка, прошмыгнула между рядами зевак, добралась до помоста, в два прыжка одолела ступени, и палач, уже занесший палицу, замер на месте, увидев перед собой бледное личико, ослепительно прекрасное в своей торжественной решимости.
— Убирайся вон, пострел, — опомнившись, заорал он, — а не то я раскрою тебе голову брусом!
Но Чикита не послушалась: не все ли ей равно, убьют ее или нет. Наклонившись над Агостеном, она поцеловала его в лоб, прошептала: «Я тебя люблю!» — и с быстротой молнии вонзила ему в сердце навагу, взятую назад у Изабеллы. Удар был нанесен такой твердой рукой, что смерть наступила почти мгновенно, Агостен успел только произнести: «Спасибо».
пробормотала девочка и, захохотав, как безумная, соскочила с эшафота, где ошеломленный палач опустил ставший бесполезным брус, не зная, надо ли крушить кости трупу.
— Молодец, Чикита! — не удержавшись, крикнул Малартик, который узнал ее под мальчишеским обличием. Лампурд, Вино дуй, Верзилон, Свернишей и другие завсегдатаи «Королевской редиски», восхищенные поступком Чикиты, сбились плотным кольцом, преграждая путь погоне. Пока стража препиралась с ними и работала кулаками, чтобы их оттеснить и прорвать этот искусственный заслон, девочка успела добежать до кареты Валломбреза, остановившейся на углу. Уцепившись за дверцу, она вскочила на подножку, узнала Сигоньяка и прерывающимся голосом выговорила:
— Я спасла Изабеллу, спаси меня!
Валломбреза живо заинтересовала столь неожиданная развязка.
— Гони вовсю и, если надо, дави этот сброд! — крикнул он кучеру.