— Нет, она узнала это, лишь когда Панина Манина начала там выступать, — уточнил я. — Увидев в хрустальном шаре, что девушка соединится с отцом, когда сломает себе шею, гадалка собрала свой прицеп и уехала в Швецию. Она была рада, что в конце концов Панина Манина вернулась к отцу, хотя то, что девушке предстоит сломать шею, гадалке не нравилось, ведь директор цирка не знал, что Панина Манина его дочь.
Продолжения я еще не придумал. Не потому, что это было трудно, напротив, у меня был слишком большой выбор. Я сказал:
— И теперь Панина Манина сидит в инвалидном кресле в цирке и продает сахарную вату. Эта вата особенная: каждый, кто поест ее, так смеется над клоунами, что просто задыхается от смеха. Один мальчик там чуть не задохнулся. Он так смеялся, что едва не умер, и тогда всем стало уже не до смеха.
На этом кончалась история о Панине Манине. Я уже начал рассказывать о мальчике, который чуть не задохнулся от смеха. Кроме того, я должен был подумать и о других артистах. Ведь я отвечал за весь цирк.
Мама этого не знала. Она спросила:
— А разве у Панины Манины не было матери?
— Нет! — почти закричал я. — Ее мать умерла!
И я заплакал, я плакал целый час. Как всегда, мама стала утешать меня. Но я плакал не потому, что история о Панине Манине была такая грустная. Меня пугала собственная фантазия. А еще я боялся маленького человечка с бамбуковой палкой. Пока я рассказывал, он сидел на персидском пуфике и смотрел на мамин проигрыватель, но потом начал ходить по комнате. Видеть его мог только я.
Первый раз я увидел его во сне. Но он вышел из сна и с тех пор преследует меня всю жизнь. Он думает, будто это он управляет всеми моими поступками.
Фантазировать легко, это все равно что танцевать на тонком льду, делать пируэты на тонкой пленке льда над бездонной глубиной. Там, подо льдом, неизменно таится что-то холодное и темное.
Мне всегда было легко отличить фантазию от действительности. Но отличить запомнившуюся фантазию от запомнившейся действительности трудно. Это совсем другое дело. Я всегда знал разницу между тем, что наблюдал в действительности, и тем, что мне пригрезилось. Но со временем проводить грань между тем, что случилось на самом деле, и тем, что я придумал, становилось все труднее и труднее. То, что ты видел и слышал, и то, что придумал, не разложено в памяти по разным полочкам. Все, что я действительно пережил в прошлом, и все, что имело место только в моем воображении, сливалось в прекрасное единое целое, которое и называется памятью. И все-таки мне кажется, что она подводит меня, когда я нечаянно смешиваю эти две категории. Иногда это происходит из-за путаницы в формулировках.
Если я вспоминаю что-то придуманное как действительное событие, это потому, что у меня слишком хорошая память. Всякий раз, когда мне удавалось восстановить события, которые происходили только в моем воображении, я считал это победой над памятью.
Я часто оставался дома один. Мама до позднего вечера работала в ратуше, а иногда уходила в гости к подругам. Товарищей у меня не было, я прекрасно обходился без них. Игры с мальчиками меркли перед тем, что я придумывал для себя сам.
Лучше всего мне было в своем собственном обществе. Те редкие часы, когда мне было скучно, прошли как раз в обществе моих ровесников. Я помню вялые игры и глупые приставания детей. Бывало, я говорил, что должен бежать домой, потому что к нам сейчас придут гости. Конечно, это была ложь.
Никогда не забуду первый раз, когда несколько мальчиков позвонили к нам в дверь и позвали меня гулять. Одежда на них была грязная, у одного текло из носа, и они интересовались, не хочу ли я поиграть с ними в индейцев и ковбоев. Я сказал, что у меня болит живот. Иногда я придумывал и более веские причины. Меня не привлекали игры в индейцев и ковбоев среди автомобилей и сушилок для белья. Мне было интереснее играть в эту игру в воображении, там я как хотел распоряжался лошадьми, томагавками, ружьями, стрелами, ковбоями, индейскими вождями и шаманами. Сидя в гостиной или на кухне, я, не пошевелив пальцем, разыгрывал красочные битвы между индейцами и белыми, всегда принимая сторону краснокожих. Сегодня почти все выступают на стороне индейцев, но уже поздно. А я даже в три-четыре года уже умел дать янки должный отпор. Если бы не я, сегодня, возможно, не было бы ни одной индейской резервации.
Мальчики и потом не раз пытались втянуть меня в свои игры, они хотели, чтобы мы били «чеканку», играли в «ножички», в футбол или стреляли рябиной из трубки. Но их приставания вскоре прекратились. С тех пор как мне стукнуло восемь или девять лет, по-моему, больше уже никто не звал меня играть. Случалось, правда, я садился в кухне у окна, спрятавшись за жалюзи, и подсматривал за своими ровесниками, иногда это меня развлекало, но потребности участвовать в их играх я никогда не испытывал.
Лишь с половым созреванием все изменилось. Начиная с двенадцати лет я думал только о том, что можно проделать с девочкой моего возраста или даже значительно старше. Я не находил себе места от желания, мучившего меня постоянно, но ни разу ни одна девочка не пришла ко мне и не позвала гулять. Я бы не имел ничего против прогулки по лесу или у пруда с тритонами в компании девушки, которая мне нравилась.
Я не чувствовал себя одиноким, пока во мне не проснулось желание. Одиночество и желание—две стороны одной медали.
Когда я оставался дома один, я часто пользовался телефоном, в основном для того, что называл «глупыми разговорами». Первым в моем списке «глупых разговоров» значился вызов такси. Один раз я вызвал шесть машин на один и тот же адрес, к дому на другой стороне нашей улицы. Мне доставляло удовольствие сидеть у окна кухни и смотреть на подъезжающие такси. Шоферы выходили из машин, перекидывались словами, полагая, что должны забрать гостей, скоротавших вечер за чашкой кофе. В конце концов один из них пошел и позвонил в квартиру на первом этаже. Но никакой фру Нильсен в этом подъезде не было. Шоферы этого не знали, а я знал. Они еще постояли, размахивая руками, а потом разошлись по своим машинами и быстро разъехались. Один из них, правда, остался и долго оглядывался по сторонам, как будто стоял на театральной сцене. Но публики он так и не увидел. Может, он думал, что на него смотрит Бог? Я сидел и наблюдал за ним в щелку между занавесками, мне было смешно, я попивал апельсиновый сок, но шофер как будто застыл на месте. Он мог бы, по крайней мере, выключить счетчик.
Мне нравилось вызывать такси и в другие части города. Смешно было думать, что машины трогаются с места и колесят по улицам, хотя я их и не видел. Я мысленно наблюдал за ними, и это было почти так же весело, как видеть их воочию. Несколько раз я вызывал также «скорую помощь» и пожарных. Однажды я позвонил в полицию и сказал, что видел в саду возле порта мертвого человека. Они спросили, как меня зовут, где я живу и в какой школе учусь. Я им чего-то наплел, это было не трудно. Я знал, что полицейская машина проедет мимо нашего дома, чтобы попасть в тот сад. Они примчались уже через восемь минут, через две минуты после них приехала «скорая помощь». Это были мои машины.
И ездили они на самом деле, это не в моем воображении, я в этом уверен. Черный телефонный аппарат на столике в коридоре постоянно искушал меня. Несколько раз я усаживался в кресло перед телефоном и набирал номер наугад. До четырех мне почти всегда отвечали женщины, и тогда я, изменив голос, спрашивал, например, сколько раз они трахаются со своими мужьями. И не трахаются ли с кем-нибудь еще. Или выдавал себя за советника фирмы «Саба де люкс». Обычно я записывал, сколько прошло времени, прежде чем женщины прерывали разговор. Как правило, он длился всего несколько секунд, но однажды, проговорив с какой-то теткой больше получаса, я первым потерял терпение и ляпнул ей что-то столь дерзкое, что она поневоле повесила трубку, воскликнув: Какая наглость! Никакая не наглость, подумал я, и она дала отбой. Думаю, она была даже рада поболтать со мной более получаса.
Иногда я рассказывал этим женщинам длинные истории. Например, что мои родители уехали в Лондон на английском пароме и оставили меня дома одного на девять дней, хотя мне всего семь лет. Правда, мы купили холодильник и мама оставила мне много-премного еды, но я ничего не ем, потому что боюсь порезаться острым кухонным ножом. Или я мог начать разговор с того, что мой папа уехал охотиться на куропаток, а мама лежит больная и не может даже разговаривать. Мне оставалось только назвать себя и свой адрес, и я получил бы любую помощь и поддержку. Но я не мог сообщить им о себе столь деликатные