на сиротских землях урожай снимал. Виноградник, сад завел — и во сне не приснится, какой хороший. Из-за Днестра привозил саженцы. Выхолил хозяйство, было чем похвастаться. Одно плохо — компании нет. Липецкие богачи не гостили у него, потому что он из-под самого носа рвал у них. Бедноту же собаки на усадьбу не пускали. Так один и жил на отшибе. Да и не любили гости Герасима. Не погостишь у скупого. А иной раз очень нужен Герасиму рядом человек: винца бы выпить, погутарить с ним, развлечься немного… Но больно уж убыточным оказывается все это.
С недавних пор появился сосед… Синика — молодой бессарабец с женой, — он мог бы составить хорошую компанию. Только с парой лошадей пришел, но за год поставил хутор чуть ли не лучший, чем у Герасима, а ему на это понадобились многие годы. Сразу, будто из воды, росло все у Синики.
Этот хозяин пришелся по вкусу крепкому Мардарю, Целый день, как и он, Синика ковыряется и хлопочет, а в гости не идет. Год прошел, а они только на поле и здоровались. Даже жены не заходили друг к другу. И хотел его в гости и боялся Герасим. В селе говорили, что Синика пасет на его земле. С тревогой слушал Герасим эти разговоры и со страхом смотрел на безмолвное жилище Синики, таившее в себе угрозу. Так миновал год в молчаливом ожидании. А на следующий год Мардарь первым зашел к Синике.
— Здравствуйте, пан-хозяин! Год миновал и другой уж кончается, как поселились, а вот только первый раз к вам в дом вхожу. А вам бы первому полагалось на новоселье звать. Ну, да бог с вами, сам знаю, некогда нашему брату за хлопотами.
— Ваша правда. Но хлопоты хлопотами, а хлеба-соли прошу отведать. Соседи ж мы, — приветствовал Мардаря Синика, не желавший первым заводить знакомство, хотя и жаждавший его на отдаленном хуторе.
Знакомство понравилось соседям. Нашлись общие разговоры, близкие и понятные обоим стремления. А простора вокруг — не помешаешь друг другу. По соседству бедное крестьянство. Да и не захватишь все один, не подомнешь всех нищих под себя… Это поняли оба богатея и успокоились. За первым посещением — второе, а затем и Синика побывал в хозяйстве у Герасима и даже подсказал ему кое-какие новшества. Он давно повел свое хозяйство как настоящий помещик и обогнал Мардаря. Охотно учился у него Герасим, перенимал опыт.
Соберутся, бывало, усядутся, свесят головы молча, а станут говорить — словно об одном думали. Один начнет, а другой уж его мысль заканчивает. Усмехнутся, запыхтят трубками, и поплыла беседа, как утка по воде. Только иногда замутится плавное течение мыслей, но быстро успокоится.
— Спросить я вас хочу, сосед… — начал как-то Мардарь.
— Пожалуйста.
— Откуда вы, извините, приехали? Так вы мне этого и не сказали. Вижу — свой человек, а откуда — не знаю.
Поднял Синика глаза на Мардаря.
— Вот что, сосед… Хотите принимать меня в своем доме и сами у меня хлеб-соль по-соседски отведывать — чур, не расспрашивать.
— Нешто и так! Пусть будет. Я и не очень интересуюсь. Как это говорят, в пост с поросенком не прутся, — согласился Мардарь.
На том и сошлись. Да и подружились еще больше, чем вначале. Оба были одинаково жадные до хозяйства и оба молчаливые. В селе редко бывали, все больше в доме или по полю пройдутся и, словно коршуны с высоты, осматривают соседние поля. В город редко ездили. Разве что в Бирзулу — на базар за хозяйственными покупками. А возвратясь, снова залегали по своим берлогам, как два зверя, нацелившиеся на одну добычу.
Впрочем, жили каждый своим. У Мардаря — обширное хозяйство и уже дети пасли отару, а у Синики — только он да жена. В доме веяло запустением. И ходил Синика нахмуренный, словно туча.
Да и то сказать, неизвестно, почему человеку не везет: что ни роды — то похороны. Молодая жена, словно заколдованная злой ворожеей, рожала все мертвеньких. До седьмого месяца вроде шевелится, а там и затихнет. До восьмого доходит — родит мертвого. И что ни похороны — все молчаливей становился красавец Синика. Как грозовая туча на небе, было его мраморное лицо. Промеж глаз, словно змея, извивалась глубокая морщина, а брови, как стреха с перекосившейся хаты, надвинулись на горящие глаза. И чем больше думал, тем крепче брала за сердце тоска. Потому и приходил к соседу. Хоть на Мардаревых детишек посмотрит, коль своих не довелось иметь. Садился у края стола, тяжело опирался головой на пятерню да и застывал весь, как огонь в вишневой его трубке. А потом, будто со сна, откуда-то издалека обращался к Мардарю:
— Беда, сосед… Ох, беда мне. Некому будет и хозяйство оставить.
— Ай-я! Почему это?
— Опять мертвенькое.
— Ну?
— Пропащая душа! — безнадежно ронял Синика запекшимися губами.
И затягивал дойну. Тоскливо-щемящая мелодия переливается сначала будто где-то глубоко в груди, а потом выплывает, трепещет только на губах, вырывается непонятными словами. Голос его то стонет тихой, глубокой припрятанной тоской, то отчаянно вскрикивает, будто от нестерпимой боли, то звенит умоляющими нотками, то взмывает в отчаянном протесте. Синика то съеживается, уходит в себя, то уносится затуманенным взором куда-то ввысь вместе с жалобно-плачущими звуками чобаняски. Забывал подчас, где он, и, заслоняя Герасима Мардаря, перед ним страшным призраком вставало его несчастье. Вперив в него очи, изливает Синика поток своей боли, свое горе, свои невысказанные жалобы. Это жалобы ущемленного собственника, в них — суетность забот о своем богатстве. Некому его оставить Синике после смерти, а в могилу с собой землю не возьмешь. Не прожить ему денег, волов, коров, виноградника!
Нет, все богатство его не приносило счастья, оно доставляло только жестокую муку зависти и отчаяния. И эта мука, боль, зависть и отчаяние рыдали в песне.
Мардарь понимал своего соседа. Его грубый голос присоединялся к горестной песне, разворачивал длинный свиток кручины. Оба словно прирастали к месту. Только тоска отражалась в глазах. А затем опьяневший Синика вскакивал и, хватаясь в отчаянии за голову, кричал:
— Мэй, Гараська, душа плачет! Плачет она у меня, тужит, а горя своего не выплачет. А если и выплачет, мэй, то еще больше потом болит.
— Вижу, Василий. Все вижу, да только помочь не в силах. Против бога что поделаешь?
— Да так! Все на бога сваливай — дурной голове легче.
Да с этим из хаты. А пройдет день-другой — снова сидят друзья, в песне каждый свое выпевает. И снова льются звуки в открытое окно, летят в темную степь, зовут и плачут, и несут кому-то свои жалобы.
Вот так и нынче. Сидит Синика за столом, глаза к потолку поднял и тужит. А Мардарь вслушивается в заунывный голос соседа. Потом спрашивает:
— Мэй, Василий, о чем плачет теперь твоя песня?
— Эх, Герасим, Герасим! Не облегчить тебе своей заботой моего горя, тоски моей песни. Она плачет о детях, плачет и жалуется. Семь недель миновало, как похоронил я третьего ребенка. Уже молодая моя жена снова приласкала меня теплом страстной ночи, сладостью своей любви… А там… опять… опять…
— Ох-хо!
— Снова похороны. И нет спасения.
— Что поделаешь, коли так уж пошло?
— Что делать? Разве я знаю? Уже звал всяких бабок, не одну сотню дал за нашептывания, всяких ихних лекарств давал, а что? Что, я спрашиваю? Нет ничего, и некому будет хозяйство оставить…
— Мэй, а может, в церкви какой отслужить, молитвы там какие почитать… А то бы в монастырь…
— В монастырь? Глупости это, Герасим, поверь мне. На наш кошель глаза зарят, а поможет, как твоей кобыле ладан.
Брезгливо скривил губы, словно дотронулся до какой-то гадости. Герасим хотел было возразить, но тут на дворе залаяли собаки.
— Кто бы мог быть?
Зверь и в логове дрожит за свою шкуру. Поэтому, прежде чем выйти, Герасим снял ружье и осмотрел его. А Синика не тронулся с места, не пошевелился даже и тогда, когда в хату вошел Герасим в