узнал, ты, я думаю, знала это, когда мы встретились у Джун – она говорит, что ты знала. Если так. Флёр, ты должна была мне рассказать. Но ты, наверно, слышала только версию твоего отца; я же слышал версию моей матери. То, что было, – ужасно. Теперь, когда у мамы такое горе, я не могу причинить ей новую боль. Конечно, я томлюсь по тебе день и ночь, но теперь я не верю, что мы когда-нибудь сможем соединиться, – что-то слишком сильное тянет нас прочь друг от друга».
Так! Её обман раскрыт. Но Джон – она чувствовала – простил ей обман. Если сердце её сжималось и подкашивались колени, то причиной тому были слова Джона, касавшиеся его матери.
Первым побуждением было ответить, вторым – не отвечать. Эти два побуждения возникали вновь и вновь в течение последующих дней, по мере того как в ней росло отчаяние. Недаром она была дочерью своего отца. Цепкое упорство, которое некогда выковало и погубило Сомса, составляло и у Флёр костяк её натуры – принаряженное и расшитое французской грацией и живостью. Глагол «иметь» Флёр всегда инстинктивно спрягала с местоимением «я». Однако она скрыла все признаки своего отчаяния и с напускной беззаботностью отдавалась тем развлечениям, какие могла доставить река в дождливые и ветреные июльские дни; и никогда ни один молодой баронет так не пренебрегал издательским делом, как её верная тень – Майкл Монт.
Для Сомса Флёр была загадкой. Его почти обманывала её беспечная весёлость. Почти – так как он всё- таки замечал, что глаза её часто глядят неподвижно в пространство и что поздно ночью из окна её спальни падает на траву отсвет лампы. О чём размышляла она в предрассветные часы, когда ей следовало спать? Он не смел спросить, что у неё на уме; а после того короткого разговора в бильярдной она ничего ему не говорила.
В эту-то пору замалчивания и случилось, что Уинифрид пригласила их к себе на завтрак, предлагая после завтрака пойти на «презабавную маленькую комедию – „Оперу нищих“, и попросила их прихватить с собою кого-нибудь четвёртого. Сомс, державшийся в отношении театров вполне определённого правила – не смотреть ничего, принял приглашение, так как Флёр держалась обратного правила – смотреть все. Они поехали в город на автомобиле, взяв с собою Майкла Монта, который был на седьмом небе от счастья, так что Уинифрид нашла его „очень забавным“. „Опера нищих“[74] привела Сомса в недоумение. Персонажи все очень неприятные, вещь в целом крайне цинична. Уинифрид была «заинтригована»… костюмами. И музыка тоже пришлась ей по вкусу. Накануне она слишком рано пришла в «Оперу» посмотреть балет и застала на сцене певцов, которые битый час бледнели и багровели от страха, как бы по непростительной небрежности не изобразить мелодию. Майкл Монт был в восторге от всей постановки. И все трое гадали, что о ней думала Флёр. Но Флёр о ней не думала. Её навязчивая идея стояла у рампы и пела дуэт с Полли Пичем,[75] кривлялась с Филчем, танцевала с Дженни Дайвер, становилась в позы с Люси Локит, целовалась, напевала, обнималась с Мэкхитом . Губы Флёр улыбались, руки аплодировали, но старинный комический шедевр затронул её не больше, чем если бы он был сентиментально слезлив, как современное «Обозрение». Когда они снова уселись в машину и поехали домой, ей было больно, что рядом с ней не сидит вместо Майкла Монта Джон. Когда на крутом повороте плечо молодого человека, словно случайно, коснулось её плеча, она подумала только: «Если б это было плечо Джона!» Когда его весёлый голос, приглушённый её близостью, болтал что- то, пробиваясь сквозь шум мотора, она улыбалась и отвечала, думая про себя: «Если б это был голос Джона!» И раз, когда он сказал: «Флёр, вы прямо ангел небесный в этом платье! „, она ответила: „Правда? Оно вам нравится?“ – а сама подумала: «Если б Джон видел меня в этом платье!“
Во время этой поездки созрело её решение. Она отправится в Робин-Хилл и повидается с ним наедине; возьмёт машину, не предупредив ни словом ни Джона, ни своего отца. Прошло десять дней с его письма, больше она не может ждать. «В понедельник поеду!» Принятое решение сделало её благосклонней к Майклу Монту. Когда есть, чего ждать впереди, можно терпеливо слушать и давать ответы. Пусть остаётся обедать; делает очередное предложение; пусть танцует с нею, пожимает ей руку, вздыхает – пусть делает что угодно. Он докучен только, когда отвлекает её от навязчивой идеи. Ей даже было жаль его, насколько она могла сейчас жалеть когонибудь, кроме себя. За обедом он, кажется, ещё более дико, чем всегда, говорил о «крушении твердынь – Она не очень-то прислушивалась, зато отец её как будто слушал внимательно, с улыбкой, означавшей несогласие или даже возмущение.
– Младшее поколение думает не так, как вы, сэр? правда, Флёр?
Флёр пожала плечами: младшее поколение – это Джон, а ей неизвестно, что он думает.
– Молодые люди будут думать так же, как и я, когда достигнут моего возраста, мистер Монт. Человеческая природа не меняется.
– Допускаю, сэр; но формы мышления меняются вместе с временем. Преследование личного интереса есть отживающая форма мышления.
– В самом деле? Заботиться о своей пользе – это не форма мышления, мистер Монт, это инстинкт.
Да, если дело идёт о Джоне!
– Но что понимать под «своей пользой», сэр? В этом весь вопрос. Общая польза скоро станет личным делом! каждого. Не правда ли. Флёр?
Флёр только улыбнулась.
– Если нет, – добавил юный Монт, – опять будет литься кровь.
– Люди рассуждают так с незапамятных времён.
– Но ведь вы согласитесь, сэр, что инстинкт собственничества отмирает? – Я сказал бы, что он усиливается у тех, кто не имеет собственности.
– Но вот, например, я! Я наследник майората. И я его не жажду. По мне хоть завтра отменяйте майорат.
– Вы не женаты, и сами не понимаете, что говорите.
Флёр заметила, что молодой человек жалобно перевёл на неё глаза.
– Вы в самом деле думаете, что брак… – начал он.
– Общество строится на браке, – уронил со стиснутых губ её отец, – на браке и его последствиях. Вы хотели бы с этим покончить?
Молодой Монт растерянно развёл руками. Задумчивое молчание нависло над обеденным столом, сверкавшим ложками с форсайтским гербом (натурального цвета фазан) в электрическом свете, струившемся из алебастрового шара. А за окном, над рекою, сгущался вечер, напоённый тяжёлой сыростью и сладкими запахами.