Он закрыл глаза; и сейчас же увидел Ирэн в тёмном переулке, за церковью. Она прошла и обернулась, и он видел, как сверкнули её глаза и её белый лоб под маленькой тёмной шляпой с золотыми блёстками и длинной развевающейся сзади вуалью. Он открыл глаза — он так ясно её видел! Женщина шла внизу, но это не она. Ах, нет, там ничего нет!
XIII. «А ВОТ И МЫ!»
Туалеты Имоджин для её первого сезона в течение всего марта месяца поглощали внимание её матери и содержимое кошелька её деда. Уинифрид с форсайтским упорством стремилась превзойти самое себя. Это отвлекало её мысли от медленно приближавшейся процедуры, которая должна была наконец вернуть ей столь сомнительно желанную свободу; это отвлекало её также и от мыслей о сыне и быстро приближавшемся дне его отъезда на фронт, откуда по-прежнему поступали тревожные известия. Точно пчелы, деловито перелетающие с цветка на цветок, или проворные оводы, что снуют и мечутся над колосистыми осенними травами, Уинифрид и её «маленькая дочка», ростом почти с мать и разве только чуть уступавшая ей в объёме бюста, сновали по магазинам Риджент-стрит, по модным мастерским на Ганновер- сквер и Бонд-стрит, разглядывая, ощупывая ткани. Десятки молодых женщин с ослепительными манерами и с прекрасной осанкой проходили перед Уинифрид и Имоджин, облачённые в «творения искусства». Модели — «самая новинка, мадам, последний крик моды», — от которых они неохотно отказывались, могли бы наполнить целый музей; модели, которые они считали себя обязанными приобрести, почти, истощили текущий счёт Джемса. «Не стоит ничего делать наполовину», — думала Уинифрид, задавшись целью создать дочери в этот первый, единственный ничем не омрачённый для неё сезон громкий успех. Терпение, которое они проявляли, испытывая терпение этих безличных созданий, плавно выступавших перед ними, даётся только людям, движимым глубокой верой. И Уинифрид, простираясь перед своей возлюбленной богиней Модой, уподоблялась ревностной католичке, простёртой перед святой девой; для Имоджин это было новое ощущение, отнюдь не лишённое приятности, она и в самом деле бывала порой просто обворожительна, и, само собой разумеется, ей всюду льстили; словом, это было очень забавно.
На исходе дня двадцатого марта, после того как они надлежащим образом очистили Скайуорда, они по дороге зашли к Кэремел и Бекеру и, подкрепившись шоколадом со сбитыми сливками, отправились домой через Берклисквер в сумерках, уже пронизанных весной. Открыв дверь, заново выкрашенную в светло- оливковый цвет (в этом году ничего не было упущено в предвидении триумфального дебюта Имоджин), Уинифрид прошла к серебряной корзине посмотреть, не был ли у них кто-нибудь днём, и вдруг ноздри её невольно вздрогнули. Что это за запах?
Имоджин, схватив роман, присланный из библиотеки, тут же углубилась в него. Уинифрид немножко резким тоном — все из-за этого странного ощущения в груди — сказала ей:
— Возьми книгу наверх, милочка, и отдохни за обедом.
Имоджин, не отрываясь от книги, поднялась по лестнице. Уинифрид слышала, как хлопнула дверь в её комнату, и глубоко потянула носом воздух. Что это? Ил' ввели взбудоражила её нервы, пробудив в ней тоску по её «паяцу», вопреки всем доводам рассудка и оскорблённой добродетели? Мужской запах! Слабый аромат сигар и лавандовой воды, которого она не слышала с той самой ночи в начале осени, шесть месяцев назад, когда она назвала его «пределом». Откуда он взялся? Или это только призрак запаха эманация памяти? Она огляделась по сторонам. Ничего, ровно ничего, ни малейшего беспорядка ни в холле, ни в столовой. Какая- то галлюцинация запаха — обманчивая, мучительная, нелепая! В серебряной корзине оказались визитные карточки: две — мистера и миссис Полгет Том и одна — мистера Полгет Тома; она понюхала их, но они издавали строгий пресный запах. «Я просто устала, — подумала она, — пойду прилягу».
Гостиная наверху тонула в полутьме, дожидаясь, чтобы чья-нибудь рука зажгла в ней вечерний свет; Уинифрид прошла к себе в спальню. Здесь тоже шторы были полуопущены, и царила полумгла, так как было уже шесть часов. Уинифрид сбросила жакет — опять этот запах! И вдруг остановилась, точно её пригвоздили к спинке кровати. Что-то тёмное приподнялось с кушетки в дальнем углу. Слово, всегда выражавшее ужас у них в семье, сорвалось с её губ: «Боже!»
— Это я — Монти, — послышался голос.
Ухватившись за спинку кровати, Уинифрид потянулась и повернула выключатель над туалетом. Фигура Дарти выступила на самом краю светового круга, отчётливо выделяясь от нижней половины груди, где отсутствовала цепочка от часов, до изящных темно-коричневых ботинок — одного с разорванным носком. Плечи и лицо были в тени. Он очень похудел — или это игра света? Он сделал несколько шагов вперёд, освещённый теперь от кончиков ботинок до тёмной шевелюры, слегка поседевшей, несомненно. Лицо у него потемнело, пожелтело. Чёрные усы утратили свой задорный вид и мрачно висели; на лице появились морщинки, которых она раньше не замечала. В галстуке не было булавки. Его костюм — ах, да, она узнает его, но какой измятый, потёртый! Она опять перевела глаза на носок его ботинка. Что-то огромное, жёсткое настигло его, смяло, исковеркало, скрутило, выпотрошило. И она стояла молча, не двигаясь, глядя на трещину на его ботинке.
— Ну вот! — сказал он. — Я получил постановление суда. Я вернулся.
Грудь Уинифрид начала бурно вздыматься. Тоска по мужу, пробудившаяся от этого запаха, боролась с такой мучительной ревностью, какой она никогда ещё не испытывала. Вот он стоит здесь — тёмная и точно загнанная тень самого себя, прежнего вылощенного и самоуверенного Монти! Какая сила сделала это с ним — выжала его, как апельсин, до самой корки! Эта женщина!
— Я вернулся, — сказал он. — Мне было очень скверно, клянусь богом! На палубе ехал. У меня нет ничего, кроме того, что на мне, да вот этого чемодана.
— А у кого же остальное? — вскричала Уинифрид, вдруг выйдя из оцепенения. — Как ты смел приехать? Ты знал, что это только для развода тебе послали этот приказ. Не трогай меня!
Они стояли по обе стороны большой кровати, где в течение стольких лет они спали вместе. Много раз — да, много раз — ей хотелось, чтобы он вернулся. Но теперь, когда он вернулся, она чувствовала только холодную, смертельную злобу. Он поднял руку к усам, но не подкрутил их, как, бывало, раньше, а просто потянул вниз.
— Господи! — сказал он. — Если бы ты только знала, что я перенёс!
— Рада, что не знаю.
— Дети здоровы?
Уинифрид кивнула.
— Как ты вошёл?
— У меня был ключ.
— Значит, прислуга не знает. Тебе нельзя здесь оставаться, Монти.
У него вырвался горький смешок.
— А где же?
— Где угодно.
— Но ты только посмотри на меня. Эта… эта проклятая…
— Если ты только скажешь слово о нём, — вскричала Уинифрид, — я сейчас же отправлюсь на Парк- Лейн и не вернусь домой!
И вдруг он сделал совсем простую вещь, но такую необычную для него, что она почувствовала жалость. Он закрыл глаза. Все равно как если бы он сказал: «Хорошо. Я умер для всего света».
— Ты можешь остаться переночевать, — сказала она. — Твои вещи все ещё здесь. Дома только одна Имоджин.
Он прислонился к спинке кровати.
— Ну что ж, все в твоих руках, — и его собственные руки судорожно сжались. — Я столько вытерпел! Тебе нет надобности бить слишком сильно не стоит. Я уже напуган, достаточно напуган, Фредди.
Услышав ласкательное имя, которым он не называл её много лет, Уинифрид вздрогнула.
«Что мне делать с ним? — подумала она. — Господи, что мне с ним делать?»
— У тебя есть папироска?
Она достала папиросу из маленького ящика, который держала здесь на случай бессонницы, и дала ему закурить. И этот обыденный жест вернул к жизни трезвую сторону её натуры.
— Пойди и прими горячую ванну. Я приготовлю тебе бельё и костюм в твоей комнате. Мы можем поговорить потом.
Он кивнул и поднял на неё глаза — какой-то полумёртвый взгляд, или это только казалось оттого, что