Ася отвернулась и побежала к дому, чувствуя себя так, как будто получила пощечину. Она бросилась в темный хлев и уткнулась лицом в шею коровы. Слезы ее душили. «Буренушка! Бедная моя! Я так хотела тебя спасти. Но мне самой жить не на что, ты видишь – я почти нищая и каждый может меня обидеть. Дай свое ухо Крошечке-хаврошечке: знаешь, никогда теперь я не буду есть мяса!» – и заглянула в кроткие темные глаза… «И печальна так и хороша темная звериная душа». Кто может заглянуть в звериную душу? Кто поймет, что светиться за этим грустным взглядом? Ну да и крестьянскую душу не легко понять – «ты любишь несчастного, русский народ!» Она и теперь продолжала верить этому и не могла отказать в уважении ни Мелетине Ивановне, ни бригадиру. Но после переговоров о корове никто уже не видел в ней пострадавшую – ее принимали за «капиталистку», личность подозрительную и опасную. Несчастные 50 рублей, так некстати зажатые в руке, загипнотизировали крестьянские головы.
«Со стороны моя жалость к корове производит впечатление, конечно, очень странное: меня могут счесть дурочкой, а между тем я отлично понимаю всю неуместность своего вмешательства… И однако же, что, ну что я могу поделать с моим состраданием, которое для меня всегда острее бритвы? Я была еще шестилетней девочкой, а слуги в имении уже говорили, если топили щенят или котят: «Надо, чтобы маленькая барышня не знала». И уже давно во мне живет уверенность, что это чувство войдет когда-нибудь в конфликт с разумом и приведет к катастрофе».
В этот день она отвечала ребенку невпопад, а отправляясь за молоком, не в силах была прочесть любимые молитвы; как опозоренная, боясь поднять голову, перебежала она через деревню, уверенная, что изо всех окон смотрят на нее и говорят: «Вот эта дурочка, эта побирушка, внучка царских сановников!» Созданные усилиями ее духа минуты созерцания были разрушены. Чувство голода становилось мучительно: Сонечка выпивала свое молоко, Славчик – остаток молока и пахту с хлебом, а на ее долю доставалось около фунта хлеба и кипяток. Она ловила себя по вечерам на голодных галлюцинациях, которые были так упорны, что она ощущала на своих губах вкус воображаемой пищи. Засыпая голодной, она часто чувствовала боль в животе – может быть, кишки слипались от пустоты. «Бабушка и Леля, наверно, испытывают то же самое, – думала она. – Леля, конечно, всех больше изголодалась, а при нездоровых легких это очень опасно. Что делать, как помочь?» Она заметила, что и сама ослабела: походка ее сделалась несколько неверной и шаткой, голова кружилась. Раз она взглянула на себя в зеркало и увидела на своей худой и длинной шейке странное коричневатое пятно и такое же на щеке около уха… «Что это могло быть? А вдруг цинга? Или пеллагра?» Олег болел ею в лагере и рассказывал, что она, как и цинга, начинается от отсутствия витаминов. У нее было посажено несколько луковок в горшке на оконце – пригретые февральским солнцем, луковки уже дали зеленые побеги, и она подмешивала их в пахту для Славчика. Испуганная темными пятнами, она общипала несколько перьев и съела их сама, а потом постучала к Мелетине Ивановне, выждав, чтобы Феклушка вышла.
– Мелетина Ивановна, – сказала она, пересиливая гордость и нерешительно останавливаясь на пороге, – вы, кажется, за что-то на меня рассердились, а за что – я не знаю. Я так благодарна вам и за картофель, и за горячую воду. Без вас я бы пропала!… Мне очень трудно. Со мной нет никого, кто бы мог мне помочь, и приходится опять обращаться к вам – я ведь знаю, какая вы добрая!…
Голос ее задрожал. Старая крестьянка молча смотрела ей прямо в лицо, и почему-то казалось Асе, что все, что она говорит, получает у Мелетины Ивановны свою особую интерпретацию, неясную ей. Мелетина Ивановна не то чтобы не доверяла, но точно отыскивала в ее словах вторичный, скрытый смысл, кроме самого простого.
– Завтра я должна идти в город на перекличку, – продолжала, проглотив слезы, Ася, – а за детьми присмотреть некому, и даже поесть им оставить нечего, кроме молока для Сонечки. Сама я очень изголодалась и ослабела… Если я не поем, я боюсь, что я не дойду. У меня в самом деле ничего нет! – и закрыла себе лицо от стыда и отчаяния.
Мелетина Ивановна не обняла ее и не прижала к груди, как сделала бы, наверное, Панова, Краснокутская и любая другая из знакомых ей дам, кроме разве Надежды Спиридоновны; но в ответе своем она оказалась на высоте, она сказала:
– Присмотрю небось: голодными у меня не останутся! И спать уложу и укачаю – это уж само собой! Экая неосмотрительная ты, Аксинья! Дивлюсь я все на тебя. На вот борща тарелочку; хлебушка я сейчас отрежу; а утром я тебе ужо картофельных оладий подогрею – хорошие оладьи. Садись к столу.
Едва лишь Ася взялась за хлеб, как Славчик, бросив игрушки, завертелся около нее и протянул ручонки, говоря: «Дай». Это происходило каждый вечер! Иногда он карабкался к ней на колени и ловил ее руку… Съедать свой кусок сама при таких условиях Ася была не в состоянии, хоть и сознавала всю необходимость поддерживать собственные силы.
«Леля хоть может съедать сама то немногое, что получает, а я спокойно не могу проглотить ни одного куска», – со вздохом подумала она. За последние две недели перетяжки опять пропали на бархатных ручках ее сынишки, и личико слегка вытянулось… Наблюдать эти изменения в детском лице и сознавать всю невозможность что-либо изменить – вот пытка!…
Поднялась Ася на рассвете, как только Мелетина Ивановна слезла с печи и вздула огонь, растворив печную заслонку. Спешно глотая оладьи, Ася не решалась заговорить с Мелетиной Ивановной о подробностях ухода за детьми, хотя множество указаний вертелось у нее на языке: легко можно предположить, что Мелетина Ивановна сунет в ротик Сонечке хлебный мякиш или покормит Славчика с чужой ложки… Но, боясь обидеть старую крестьянку, Ася все-таки промолчала. Дети еще не просыпались, когда она подошла к ним уже в ватнике, валенках и платке. Она перекрестила обоих, но не поцеловала, опасаясь разбудить.
В сенях было еще полутемно; Мелетина Ивановна стояла на пороге.
– С дороги-то не сбейся: день ужо будет вьюжный – вона какая с утра пороша! – сказала она.
– Не собьюсь, я ведь уже ходила! – Ася взглянула через раскрытую дверь на крутившийся снег и еще раз обернулась на детей: ресницы ее сына еще не подымались, и выражение ангельского покоя лежало на лбу и побледневших щечках; загадочный комочек тоже был неподвижен.
– Не тревожься, уж сохраню. Люблю ведь детей-то!… Ступай с Богом, – сказала опять Мелетина Ивановна.
Головка молодой патрицианки внезапно склонилась и губы припали к загрубевшим мозолистым рукам…
– Господь с тобой! С чего ты это? – проговорила Мелетина Ивановна и отняла руки.
Надежда Спиридоновна в старом стеганном капоте стояла около своей распотрошенной кровати и, казалось, была чем-то расстроена.
– Ах, это вы! Не входите – вытрите сначала ноги в сенях и стряхнитесь, вы вся в снегу. Так. Теперь присядьте, только Тимура не раздавите.
Ася села на кончик стула, и больше из вежливости, чем из участия, спросила:
– Как живете?
Во взгляде, брошенном на нее из-под серых, поредевших, колечками вьющихся волос, Асе впервые показалось что-то растерянное и пришибленное вместо прежнего своенравного огонька.
– Как живу? Неприятность за неприятностью! Вы еще слишком молоды, моя дорогая, чтобы понять, что переживает старый человек, когда он всеми покинут в таких тяжелых условиях.
Ася вспомнила поговорку, которую часто употреблял Олег: «Tu l’a voulu George Dandin! [131]- а Надежда Спиридоновна продолжала: