– Кто тут скандалит? Сахарная интеллигенция опять!… Святая, подумаешь, выискалась!… Сама-то. ты не баба, что ли? Подожди – проучим! Урки-бабы, раскурочим ее, чтобы не зазнавалась!
Леля, заломив руки, уткнулась в подушку в полном отчаянии. «О, зачем, зачем я подавала эту бумагу о смягчении своей участи! Лучше мне было умереть!»
На ее счастье, в это же утро, едва проиграли зорю, в барак вошли два рослых конвойных и направились прямо к Лидке Майоркиной.
– Складывай живо свои шмотки и одевайся. Приказано тебя переправить в другой лагерь. Транспорт уже дожидается.
Последовала новая безобразная сцена: урка визжала, плевалась и ругалась неприличными словами, а вслед за тем разделась догола, очевидно, в знак протеста; конвойные вызвали для подкрепления еще двух рослых стрелков и живо закатали в байковое одеяло и перевязали веревками татуированную красотку, после чего вынесли ее на руках из барака, несмотря на отчаянные визги и барахтанье.
– Чего ради так сопротивляться? Не все ли равно, который лагерь? – спросила Леля соседку.
– У нее полюбовник здесь, да и в штрафной, хоть до кого доведись, неохота! Ей за буйство уже давно грозили переводом в штрафной, – ответила та. Леля подошла к окну и увидела отъезжающие сани, в которых лежала спеленутая фигура, прикрытая рогожей, словно покойник, вздохнула несколько спокойней.
– Вам посчастливилось с переводом Майоркиной. Это вас Господь Бог хранит, – шепнула Леле около умывальников дочь епископа.
Сухощавая фигура и обнаженные виски напоминали Леле Елочку.
– Что такое «раскурочить»? – спросила Леля.
– Это их блатной жаргон… обокрасть, наверно… – ответила Магда.
– Вы слышали, что было ночью? – спросила опять Леля.
Изнуренное лицо этой немолодой уже девушки залил румянец.
– Не будем обсуждать наших меньших сестер и братьев. Они, может быть, не имели в своем детстве тех облагораживающих влияний, которые имели мы. Пусть сам Господь судит их судом праведным, – ответила Магда.
– Вы за происхождение? – спросила Леля.
– Уже второй раз, но у меня был такой прелестный папочка, что за него можно и потерпеть.
Леля с удивлением подняла на Магду глаза – такая постановка вопроса не приходила ей на ум. «Она, наверно, очень добра, но при этом скучна невыносимо!»
В это утро стрелок, приготовившийся сопровождать партию по скалыванию придорожного льда, сказал, указывая на Лелю:
– Товарищ начальник, эту я не возьму – ползет, как улитка! Вся партия из-за ее плетется. Ломом тоже еле шевелит; всю норму, поди, им сбивает. Беда с таким барахлом. Вот хоть бригадира спросите…
Бригадир, интеллигентный человек из числа «пятьдесят восьмых», в свою очередь прибавил:
– Вполне согласен с мнением стрелка. Мне кажется, что эта заключенная слишком слаба физически для такого вида работ. Бригада наша считалась ударной, и нам за это положено внеочередное письмо, а теперь мы можем сорвать нашу норму ударников.
Леля бросила на бригадира взгляд затравленного зверька, не понимая, что тот ведет дело к ее же пользе. Гепеушник толкнул ее в сторону врача, присутствовавшего на разводе в обязательном порядке:
– Ты! Медсантруд! Определи-ка трудоспособность!
Врач – тоже из заключенных – увел Лелю в свою щель, выслушал ее жалобы и, потыкав стетоскопом в ее грудь, объявил, что она годна только на «легкий» труд ввиду туберкулезного процесса и сильного невроза сердца.
С этого дня Лелю определили дежурить в землянке у котла и поддерживать разведенный под ним огонь. Несколько в стороне, в сарае, стояли бочки с горючим, и когда приезжали машины, Леля выдавала им бензин и горячую воду и записывала количество выданных литров. Леля очень сомневалась, чтобы пропитанный нефтью воздух был полезен для ее легких, но молчала, потому что работа в землянке требовала меньшей затраты сил и удавалось иногда подремать, уронив голову на счетоводную книгу, в промежутках между заездами шоферов; сна ей систематически не хватало. В час дня, заслышав призывной гудок, она шла с ложкой получить чашку «баланды», как называли в лагере суп, который привозили из жилой зоны для тех, кто работал в зоне оцепления; вечером питание происходило в общей столовой.
Скоро у Лели завелись приятельские отношения со стариком-пекарем из бытовиков. Он пришел к ней раз поклянчить керосинцу на растопку печи и повадился понемногу приходить с бутылкой каждый день, а Леле приносил ржаную краюху. Она прятала ее за пазуху и приберегала для свободных минут, а потом ела по маленьким кусочкам, смакуя, но никогда не выносила из землянки, опасаясь вопросов, откуда у нее такая драгоценность.
Перепадали куски ситного и от Алешки.
– Бери, недотрога! Молчи только! – сказал он раз.
Леля вспыхнула:
– Мне подкупа не надо! Я не доносчица: я за то и сижу, что отказывалась выдавать! – отрезала она.
– Разговорчики! Уж сейчас и закипело ретивое! Ешь, коли голодная, – ответил стрелок.
Некоторые из контриков находили, что Алешка был мягче остальных – пожалуй, Леля была согласна с этим.
Подшивалова хвастливо заявляла соседкам:
– Работенка у меня нонече завелась совсем-таки блатная!…
Ее водили на переборку овощей, и всякий раз она притаскивала в кармане то брюкву, то морковь и всегда угощала Лелю. Вахтерам вменялось в обязанность обыскивать возвращающиеся с работ бригады, но вне присутствия командного состава гепеу процедура эта иногда сводилась к проформе, а Подшивалову, как любовницу своего же товарища, обыскивали еще небрежней, чем остальных.
«Я – плохой товарищ!» – думала Леля, принимая подачки Подшиваловой и вспоминая те, которые получала от пекаря… Но недоверие к уркам слишком прочно гнездилось в ней! Эта самая Подшивалова там – в Ленинграде – выслеживала дам в дорогих мехах, а после звонила в квартиры и тихим голосом говорила: «Откройте, пожалуйста, я только хотела узнать…» А рядом с ней стояли громилы с топорами. Леля гнала от себя такие мысли. Оказаться во вражде со всем бараком, ни в ком не находить ни сочувствия, ни заботы – это было слишком страшно! Самые утонченные дамы – вроде княжны Трубецкой – держали себя с урками приветливо и просто, не подчеркивая классовых отличий. Другого выхода не было! Острота чувств притуплялась, даже беспокойство за близких понемногу исчезало, падая на дно души… Смертельная усталость покрывала все чувства, окутывая серой дымкой, как пеплом. В дырявых валенках и ватнике, уже списанном за негодностью с лагерного инвентаря, подпоясанная чулком, с запрятанными под платок кудрями, бледная до синевы, Леля не думала теперь ни о красоте, ни о личном счастье – было только одно постоянное желание: лечь и заснуть.
В одно февральское утро она колола лучинки на коленях около своего сарая, когда вдруг услышала громкий начальственный возглас:
– Ну, чего опять стряслось? К проволочному заграждению, что ль, бросилась?
Леля обернулась: в двух шагах от нее стоял один из старших начальников,