болезненное… Славчик топал ножками на ее коленях, и она, обнимая сына, говорила:
– Ну вот, теперь мой зайчонок скоро поправится: мама будет давать мальчику-зайчику овсяную кашку и гоголь-моголь… -и прижимаясь щекой к горячей щечке ребенка, Ася подняла глаза на Кочергина, который стоял в двух шагах, приготавливая горчичник. Он смотрел в эту минуту на нее. И что-то было в этом взгляде. Что-то мужское и хищное… Кровь прилила к ее щекам, и сердце забилось… Она тотчас себя осудила: да неужели же мужчина никогда не может прийти на помощь женщине, не вызывая с ее стороны недостойных подозрений? Это Надежда Спиридоновна внушила мне! Он не такой! Он понимает, что такое больной ребенок… У него свой!
Яйца в коробке вызывали в ней самую сложную внутреннюю борьбу: Надежда Спиридоновна ушла купить хлеб и еще не видела их; у этой скупой и сухой старухи всего было довольно, и так хотелось сберечь их для Славчика! Кормить потихоньку казалось ей недостойным, немыслимым! Лучшее начало возобладало, и когда Надежда Спиридоновна вернулась, она показала ей коробок со словами:
– Это будет вам и Славчику.
Но старуха ответила сухо:
– Заботьтесь о ребенке, у меня есть свои, – и с этого дня стала варить себе по парочке, каждый день пересчитывая остаток. Стоя над кастрюлей, в которой кипели яйца, она всякий раз читала по три раза «Отче наш», что у нее служило, по всей вероятности, меркой времени.
Это неудержимо раздражало Асю: разве для варки яиц дал эту молитву светлый милосердный Иисус Христос, образ Которого, если закрыть глаза, словно проплывает вдалеке?
Через несколько дней Асе пришлось выйти вместе с Кочергиным, чтобы зайти в аптеку, так как сам Кочергин торопился от них прямо к пациенту. Едва лишь они вышли на темную улицу, как, овладев ее рукой, он сунул ей в варежку тридцатирублевку.
– Нет, Константин Александрович, ни за что! Возьмите обратно!
– Послушайте, я это делаю ради детей, – сказал он, останавливаясь, – я отлично вижу всю безвыходность вашего положения. Мне заплатили за визит; я обычно отказываюсь от оплаты, а в этот раз принял, имея в виду отдать вам. Здесь есть небольшой базарчик, сбегайте туда завтра утром: там продают мед, молоко, квашеную капусту, свинину. Все это питательные вещи. Вам и вашему Славчику необходимо под питаться – я это не шутя говорю.
– Я не шутя отказываюсь. У вас своя семья, а мне помогает одна добрая душа, мой друг.
Он перебил:
– Простите нескромный вопрос: этот друг – женщина или мужчина?
– Женщина. Они помолчали.
– Возьмите ваши деньги, Константин Александрович.
– Нет, не возьму! Странный народ женщины! Если бы я раскатился к вам в день ваших именин в Петербурге с корзиной роз или флаконом духов, вы приняли бы не колеблясь, хотя это стоило бы много дороже. Но когда я прошу принять деньги, чтобы накормить больного ребенка, вы оскорбляетесь!…
– Я не оскорбляюсь – я не хочу. Как я потом рассчитаюсь с вами?…
Он насвистел какой-то мотив и прибавил:
– Вот чего вы опасаетесь.
– Я не понимаю вас, – ответила Ася.
– Узнали фразу, которую я насвистел вам?
– Нет.
– Нет так нет. А может быть, и припомните…
Тридцатирублевка все-таки перешла в руку Аси.
– Должен вам признаться, – продолжал он, – что мне чрезвычайно нравится в вас полное отсутствие всякой рисовки своим горем и вся манера держаться! – и предложил встретиться вечером в зале клуба, чтобы поиграть в четыре руки, но она отказалась, остерегаясь длительного tete a tete и страшась убедиться, как одеревенели и ослабели ее пальцы.
Уже ночью, лежа без сна и напряженно прислушиваясь к дыханию детей, Ася вспомнила вдруг мотив, который насвистел ей Кочергин, – Римский-Корсаков, «Царская невеста», второй акт: «С тебя – с тебя немного: один лишь поцелуй!…» И опять женский инстинкт шепнул ей: «Осторожней!» – точно так же, как женщинам другой категории этот же инстинкт шепчет: «Поднажми!» или: «Здесь клюнет!»
Она теперь уже знала биографию этого человека. Ему около сорока; он не был аристократом и, узнав фамилию Аси, сказал: «Я не из этого числа». Однако он насчитывал за собой четыре поколения с высшим образованием. Диплом врача он получил весной 1914 года и сразу же попал на фронт молодым ординатором; во время гражданской войны продолжал работу в госпитале на территории красных; был арестован чекистами по обвинению в намерении перейти линию фронта; о последнем событии он рассказывал почему-то в комических красках:
– Прозябали мы в великолепной тюрьме, голодные и полуживые, без всякой надежды выбраться; каждый день кого-то из нас уносили в тифу. В одно утро заглянули к нам чекисты и вызвали нескольких человек на работы по очистке города; среди них – моего товарища, который лежал без сил в злейшей цинге; я вызвался отработать за него. Привели нас в солдатские кухни, велели мыть полы и воду носить, а повара попались ребята хорошие и накормили нас до отвала. На следующий день, как только чекисты сунули нос в камеру, все мы как один повскакали: «Меня возьмите, и меня, и меня!» Да только новой партии не посчастливилось: целый день уборные чистили, и маковой росинки во рту не было! Потом меня начали водить под конвоем в дом к одному крупному великолукскому партийцу, у которого жена лежала в тифу. Я набил себе руку на ранениях, а в терапии был тогда слаб – не уморить бы нечаянно, думаю, пропадет тогда моя головушка!… Поправилась она на мое счастье, и партиец этот в благодарность похлопотал о пересмотре моего дела. Весной двадцать второго года меня за «отсутствием улик» выпустили наконец на Божий свет. Квартира моя за эти годы пропала, и мы с женой оказались в самом бедственном виде; я все лето босой по визитам ходил да собирал грибы на похлебку; осенью меня угнали на тиф, а жена в это время была в положении. Уезжая, я просил прежнего денщика, с которым мы вместе застряли в Великих Луках, позаботиться о моей жене. Когда я вернулся, моя Аня рассказывает, что Миколка наш снабжал ее бесперебойно, и с ним она была сытее, чем со мной. «Как это ты сорганизовал?» – спрашиваю. А он вытянул руки по швам и, тараща на меня глаза, отрапортовал: «Так что, ваше благородие, воровал-с!» Такими-то развлечениями баловала нас жизнь при советском режиме. В царское время мне за блестящий диплом полагалась заграничная командировка… вот тебе и командировка, вот тебе и карьера!… Тюрьма, голод, ссылка – всего перепробовал!
Ася уже знала, что политика не играла большой роли в жизни этой семьи – эсеркой была всего-навсего свояченица Кочергина. Это были такие же жертвы террора, как ее собственная семья. По мере того как она привыкала к Кочергину, он становился ей все симпатичнее. Дружеская простота его обращения, его забота и отеческая ласка к детям отогревали ее мало-помалу, точно он дышал теплом на замерзающие в снегу зеленые росточки, а его шутливо-оптимистический тон сообщал ей бодрость. Было только одно, что ее пугало в отношениях с ним, – страстный взгляд, который перехватила и не могла забыть. Этот взгляд вместе с мотивом из «Царской невесты» и «нескромным вопросом» внушал ей опасения. «Только бы не было этого! – говорила она себе. – Не хочу ни любви, ни объяснений, не хочу и не допущу!» Этот протест всего ее существа питался не только неостывшей памятью мужа, – сострадание к жене доктора, сострадание, которому она так легко отдавалась, запускало в ее сердце те острые иглы, о которых она толковала когда-то Олегу. «Я была в лагере только две недели, и то еле жива осталась; а его Аня томится уже несколько лет; быть оторванной от мужа и сына, уйти и оставить пятилетнего ребенка – это больше, чем можно вынести!» – думала она, вспоминая минуту во время ареста Олега, когда она взяла на руки Славчика с мыслью, что больше его не увидит. Она и слышала, и читала о женщинах, которые охотятся за чужими мужьями, но у такой несчастной, как эта Аня Кочергина, даже самая дурная женщина не решиться отбивать мужа. Надо все, все сделать, чтобы он остался верен ей.