колыбельных Лядова и Чайковского. Я помню в Березовке, я войду, бывало, к тебе в детскую, а ты прыгаешь в кроватке и повторяешь: «Хочу гули-гуленьки!» Ты уже тогда была нашей общей любимицей. Ну, а теперь скажи мне, какая кошка пробежала между тобой и Лелей? Кажется, Леле уже наскучили все наши увлечения, весь тот мирок, который мы себе создали, чтобы скрасить невыносимую жизнь?
Она тревожно и озабоченно взглянула на него:
– Дядя, милый, я вижу теперь, что счастлива была я одна и не замечала этого! Как грустно!
Он знал всю изменчивую гамму выражений в этом лице, которое помнил лицом ребенка и маленькой девочки; эти прежние лики просвечивали в чертах, в улыбке, во взгляде… с отеческой лаской он провел по ее волосам.
– Что говорить обо мне, Ася! Мне не так легко быть счастливым: уклад жизни изменился катастрофически и слишком многих людей мы не досчитываемся! Но честью клянусь – все, что я старался в тебя вложить, я настолько люблю сам и настолько еще сохранилась во мне способность к увлечению, что бывали минуты, я испытывал подлинную большую радость при виде твоего восторга, твоего увлечения. А Леля – человек действительности, человек более реальный; у нее будет меньше разочарований, но и светлых минут будет меньше.
– Помнишь, дядя, как мы вернулись с тобой в прошлом году с представления «Китежа» и полночи безумолку проговорили от восторга, подбирая на рояле запомнившиеся нам отрывки, пока бабушка не поднялась с постели, чтобы разогнать нас по углам. Ты был тогда безработный, и на ужин была только вобла с пшенной кашей, а комнаты были не топлены, потому что не было дров… Но мы так были счастливы, что не замечали этих невзгод!
– Я научил тебя любить все прекрасное и вдохнул артистическое чувство вот в эту маленькую головку! – сказал он с гордостью. -Не знаю, что успеют сделать другие и в том числе консерваторская знаменитость. Пусть пробует, кто может сделать лучше! Думаю, что Всеволод, если он может видеть нас оттуда, доволен мной. Может быть, я недостаточно развил в тебе способность к практической деятельности, может быть, ты недостаточно приспособлена, но мне кажется, что то, что я успел сделать, важнее: это даст тебе возможность быть счастливой собственным внутренним счастьем. Больше всего бойся косности, Ася, косности и мещанства – они страшнее даже подлости. Подлость не может быть опасна такой душе, как твоя – она бы слишком жгла твою совесть. Но косность охватывает человека незаметно, а держит крепко. Совесть ее обычно не замечает – тем она и опасна. Она парализует в человеке все, что есть в нем от духа, самую способность подняться вновь. Это – повилика, которая обвивает стебель чарующего цветка и высасывает из него жизненную силу. Запомни, Ася.
В глазах девушки светилось жадное внимание, как у ребенка.
– Весна! – проговорил он с улыбкой и умолк, погруженный в невеселые думы. – Вчера Нина… Нина Александровна, – поправился тотчас он, – пела мне романс, которого я прежде не слышал: «Дух Лауры» Листа, слова Петрарки. Боже мой, как это прекрасно! Вот в ком нет и тени косности – в Нине Александровне! В нетопленной комнате, полуголодная, всегда без денег, затравленная семейными несчастиями и неприятностями – и всегда увлеченная искусством. Это, может быть, самое большое ее достоинство, но оно неоценимо! На земле, видно, так уж заведено, что гении расцветают на чердаках и гибнут от нужды, как Шуберт, который умирал с голоду.
– Нина Александровна очень несчастлива, дядя?
– Она пережила много горя, Ася! Замуж она вышла тотчас по окончании Смольного, совсем юной, а тут – гражданская война; муж ее – кавалергард князь Дашков – убит в Белой армии, в Крыму; отец – у себя в имении отрядом латышских стрелков, которые грабили имение; тогда же она потеряла и ребенка. Как видишь, одно несчастье за другим, а теперь постоянные неприятности за титул: она с ее голосом могла бы быть на первых ролях в Мариинском или Большом театре, а вынуждена петь на окраинах, по рабочим клубам. Хорошо еще, что ее в Капелле держат. Капелла и филармония стали с некоторых пор прибежищем гонимого дворянства: барон Остенсакен, Половцева, Римские-Корсаковы, брат и сестра, многие… Уж разгромят нас в один прекрасный день! Нина Александровна – солистка Капеллы, но это немного дает ей в материальном отношении. У нее брат – школьник, неблагодарный, дерзкий мальчишка; я приберу его к рукам когда-нибудь.
Он остановился. Ася замерла на коленях около его кресла, стараясь проникнуть в то, что скрывалось за его словами. «Этот разговор бабушки и мадам… Мне до сих пор неудобно, что я его слышала. Мадам сказала: La dame de son coeur! [16]» – шелестели ее мысли. Застенчивость сковала ее – она не шевелилась.
– Иногда мне больно слышать, – заговорил Сергей Петрович, – как на дрянном концертишке, в среде, которая не умеет ценить и понимать, звучит и утомляется этот божественный голос. В следующий раз, когда увидишь Нину Александровну, постарайся быть с ней поласковей: она очень в этом нуждается – она так одинока! Ты сумеешь.
– Дядя Сережа…
– Что, милая?
Сидя около него на полу, она положила щеку ему на руку, доверчиво глядя ему в глаза, и он видел, как становились все розовее и розовее нежные щеки…
– Вчера я долго не засыпала, дядя. Ты ведь знаешь, бабушка всегда посылает меня в постель в 11 часов, а мне иногда еще не хочется спать. Я лежала, а дверь была не совсем закрыта… оставалась щелочка, и падал свет; бабушка и мадам сидели в соседней комнате; мадам чинила белье, а бабушка раскладывала пасьянс; они разговаривали…
– Ну и что же?
– Сначала говорили обо мне – бабушка опять грустила, что меня не приняли в консерваторию, – а потом о тебе; и тут бабушка сказала: «Мне жаль моего сына; филармония и халтура отнимают все его время, а все деньги он отдает в семью; для личной жизни у него не остается ни времени, ни средств; он, конечно, давно бы женился, если бы…» И мне стало так грустно, дядя, что я зарылась в подушку, чтобы не слушать больше и долго плакала.
– Ну и напрасно, дорогая; при советском строе жизнь у каждого из нас идет не так, как мы бы того хотели. Это не новость.
– Я ни за что не хочу, чтобы ради меня ты отказывался от своего счастья, дядя!
– Ася, ты что-то не так слышала или не так поняла. Женщина, которая мне дорога и о которой я только что рассказывал тебе, не такова, чтобы ее могли оттолкнуть материальные или семейные затруднения. Ее любовь выше этого.
– Она, значит, твоя невеста? Да?
Он поднял за подбородок это просиявшее личико.
– Так ты этого хочешь, моя стрекоза?
– О, конечно, конечно хочу! Я бы так ее берегла, я бы так старалась, чтобы она была счастлива! Я научусь аккомпанировать ей и без конца буду слушать ее пение. А бабушка перестанет тогда за тебя огорчаться! Ты уже сделал предложение, дядя?
– Ты еще слишком наивна, Ася, чтобы понять всю сложность взаимоотношений в некоторых случаях. Она давно знает, что я люблю ее, – он остановился. – Что это? Кажется, стучат?
– Да, у нас звонок попорчен, Шура обещал починить завтра. Похоже вышло на стук судьбы в пятой симфонии. Кто же это так поздно? – и она побежала в переднюю, досадуя, что непрошенный стук перебил разговор. На пороге вырос дворник.
– Повестка вашему дяде. Распишитесь.
Она расписалась и закрыла дверь. Вприпрыжку она перебежала большую неосвещенную комнату – бывшую гостиную – и вернулась в кабинет.
– Повестка тебе, дядя Сережа.
Но он почему-то нахмурился, когда взял ее в руки; потом быстро вскрыл, пробежал глазами и остался стоять неподвижно.