Когда они вышли вместе на паперть, ветер, вздувший лужи среди талого снега в церковном саду, закружил косынкой Мери.
– Хочешь пройтись пешком, поговорим? – спросил Мика, подхватывая конец косынки.
– Хочу, только мне опоздать нельзя: я подаю ужин и читаю в трапезной, – ответила она.
– Счастливая ты, Мери! У тебя нет домашних будней, твои хозяйственные заботы – послушание, как в монастыре, никто тебя не торопит, не журит, не отвлекает от духовного плана; ты в самом центре церковной жизни. А я иногда чувствую себя совсем в потемках! Нина уперлась как бык: «Среднее ты должен кончить, я это вправе требовать и требую!» Да я и сам рад бы учиться, но разве это прежний аттестат зрелости? Бумажонка об окончании школы теперь самая гнусная, она ничего не значит. Половина нашего класса – безграмотны, и если бы я сам не захотел чему-то выучиться, я был бы таким же. В вуз все равно я не попаду: распря с комсомолом помимо дворянства. И тем не менее, ради этой бумажонки убивается такая масса времени. А церкви так нужны люди, столько настоящего, большого дела! Никто так не содействует погрязанию в быту как домашние!
– Будней у каждого довольно, Мика! Это так кажется со стороны при беглом взгляде, что там, где нас нет, и этих будней нет. Уверяю тебя, что они за каждым плетутся в разном виде. В собственной жизни, наверно, только ретроспективно можно разглядеть огненную полосу. Я тоже загружена будничными делами и гораздо больше, чем это было бы дома. Я попала в очень трудное положение, Мика. У нас в общежитии все служат, кроме меня, и по моей карточке, как лишенка, я не получаю ни сахару, ни масла. Сестра Мария поручила мне все хозяйство и ставит дело так, что я такой же полноправный член общины, как и все, раз я достойно несу свои обязанности по дому. Средства считаются общими, и все-таки я всегда остро чувствую, что не имею своей копейки. Я ни о чем не смею сказать: вот подошвы у меня совсем дырявые, перчаток нет, маме нужно послать хоть сколько-нибудь… мама без работы и живет в углу… но разве я посмею заикнуться об этом? Такая мелочь, как шпильки себе в волосы и кусочек мыла в баню, – ведь и это надо купить, а мне не на что. Если бы ты знал, как я стараюсь быть полезной: я выстаиваю огромные очереди за картошкой и за керосином, я режу овощи, мою котлы и посуду, я почти не выхожу из кухни. Иногда я начинаю думать, что скоро забуду все, чему выучилась, и отупею. Кончить школу и попасть в прислуги! Это недостойные мысли, я знаю. Мика, пойми, я не ропщу: мне дана возможность существовать, меня никто не обижает, меня учат только хорошему – а если бы не братство, то без отца, без матери, без работы можно и вовсе пропасть. Я не ропщу, но мне очень тяжело. Я часто просыпаюсь утром с чувством тоски за то, какой мне предстоит день. С мамой я на богослужение шла как на праздник, а теперь я уже устала от служб, часто и с тоской жду их окончания. И ноги, и голос – все устало. Мне тяжело подыматься к ранней. Вот Катя и Женя могут сказать: «Я сегодня останусь дома», – а я не смею -надо читать, надо петь, значит – иду. На днях, утром, мне очень нездоровилось, я охрипла. Я проснулась с мыслью: если б моя мамочка была со мной, она подошла бы и дала мне выпить теплого молока, – голос Мери оборвался.
– Не плачь, Мери! Но ты же обычно такая мужественная! – пробормотал кое-как Мика.
– Я знаю, что это – слабость, но я ведь только с тобой могу говорить. Знаешь, я не очень высокого мнения о наших общежитских сестрах. Есть в них что-то мещанское: убожество мысли, мелкие счеты, преувеличенный интерес к еде… А я с моим характером всегда готова вспылить, если мне что-нибудь не нравится. Сестра Мария одна сдерживает нас всех своим благородством и примером.
– Мери, расскажи мне о ней.
– Она окончила Смольный, бывшая придворная дама. Монашество она приняла еще молодой, после гибели мужа на «Петропавловске». Теперь у нее водянка и она долго не протянет, хотя ей только пятьдесят. Без нее я здесь не останусь ни одного дня, я уже решила. Здесь тотчас все развалится, распри начнутся…
– Ну, это еще неизвестно, что будет. Не допустим, чтобы развалилось. А к Ольге Никитичне ты уехать не хочешь?
– А наша жилплощадь? Ведь мы тогда навсегда потеряем ее. Пока я здесь прописана, еще есть какая-то надежда, что мама и папа вернутся сюда. А если я уеду – кончено! Комнату по теперешним порядкам у нас отберут, и тогда всю жизнь скитаться по чужим углам. Мама ни за что не хочет, чтоб так случилось. На меня уже раз соседка донесла, что я не живу и не отапливаю. Удалось кое-как замять, но мне необходимо появляться на нашей квартире хотя бы раза два в неделю. В тот день, когда мамочку выпустили, у нее было только двенадцать часов на сборы; пока она нашла меня, еще меньше осталось. К тому же она только что узнала про Петю и была в очень тяжелом душевном состоянии. Когда мы пришли с ней на нашу квартиру, мы не могли говорить о делах, а проплакали почти до вечера. Собиралась мама наспех за двадцать минут. Она спрашивала меня, почему я оказалась на Конной, и я должна была рассказать о слесаре и как ты предостерег меня. Мама очень жалела, что сама не может тебя поблагодарить, а меня заставила дать ей слово, что я останусь у сестры Марии, пока ее и папы нет. Но из- за этого доноса приходится бегать домой. Стараюсь делать это днем, топлю печь и шумлю побольше, чтобы старуха слышала, а убегаю потихоньку – пусть думает, что я спать легла. И все-таки все время боюсь нового доноса. Я совсем запутываюсь в своих трудностях.
Они уже стояли на лестнице, и, говоря это, она нажимала кнопку звонка. Сестра Мария усадила Мику ужинать: общая трапеза в строгом молчании, при чтении житий святых, постные блюда и своеобразная обстановка всегда привлекали воображение Мики. Читала Мери, и читала стоя; он несколько раз вспоминал, что она устала, с тревогой смотрел на сосредоточенное лицо, освещенное маленькой свечечкой, прилепленной к аналою. После всех, в уже опустевшей трапезной, села есть она сама и указала ему на табурет около себя.
– Я тебе не успела рассказать еще о папе, – начала она. – В последнее время он получил разрешение выходить за зону оцепления – это нужно по роду его работы. Ему выдали пропуск на право свободного хождения, ну, а там, в поселке за зоной, живет одна наша знакомая, которая была в том же лагере и кончила срок. Деваться ей некуда, и она осталась пока там. Папа иногда заходит к ней между работой. Она поит его чаем и дает читать газеты. Об этом по почте, конечно, нельзя было писать, но эта дама приезжала сюда и пришла ко мне с письмом от папы. Хорошо, что тогда только что продался буфет и я могла отдать ей всю выручку, чтобы она покупала папе что-нибудь из еды и витаминов. У папочки цинга. Мы сговорились, что я к ней приеду, чтобы потихоньку повидать папу, но…
Мери остановилась, и щеки ее порозовели.
– У тебя денег нет? Так ведь? Надо раздобыть. Я тебе помогу. Надо опять снести что-нибудь в комиссионный. Я тоже могу продать мои книги или коньки, я не мальчик, чтобы забавляться. А вот эти десять рублей пусть будут тебе на мелочи.
– Мика, нет, нет! Я не возьму. Это нельзя.
– Если ты не возьмешь – мы не друзья и больше я никогда не приду к тебе. Ты отлично знаешь, как я глубоко уважаю твою мать, вообще – вашу семью… Мы с тобой встретились на пути к Христу… мы – будущие иноки… между нами не должно быть… этикета.
– Я не знаю, буду ли я инокиней, Мика. У меня это еще не решено. Жаль, что мы с тобой не можем стать студентами богословского института – вот где мы пригодились бы! А иночество… Я люблю монастыри: тихие кельи, птицы, «стоны-звоны-перезвоны, стоны-звоны, вздохи, сны… стены вымазаны белым, мать-игуменья велела…» Люблю уставное пение, старые книги с застежками, монашескую одежду, поклоны… А быть инокиней в миру… это уже совсем не то. Никакой поэзии.
– Окружающая обстановка тут ни при чем – дело в идеалах подвижничества и в готовности человека. А лес вокруг или шумный город, не все ли равно. В десятом веке – лес и звери, в двадцатом – враждебные люди и шумный город. В наше время еще интересней, потому что опасней.
– Ты думаешь?
– Убежден.
– А ты уже решил принять иночество?
– В принципе – да. Но обетов еще не давал. Знаешь, мне отрадно думать, что меня не отягчает никакая собственность: какой ненужный груз – поместье, земли! А вот невозможность