лавочка имелась или мастерская? Мы все равно узнаем.
Леля вспыхнула.
– Я не увиливаю. Никаких лавочек. Дворянин, военный.
– Так. Ну, теперь ясно. Где погиб?
– Убит в Севастополе в двадцать первом году, – слово «расстрелян» так и не сошло с губ Лели. В президиуме переговаривались:
– Ясно. Я и сам сразу увидел, что тут есть чего-то – то ли лавочка, то ли погоны! Кто еще хочет спросить? Товарищ Мазутин? Просим.
– Слышали мы сторонкой, гражданочка, что ваш дед дослужился до крупных чинов. Не уточните ли вы этот пунктик?
– Мой дед, отец матери, был сенатор первоприсутствующий, а другой дед – полковник, улан ее величества.
– А что такое «первоприсутствующий»?
– Не знаю, товарищи. Я была тогда девочка. Я сказала это для того, чтобы вы опять не подумали, что я что-нибудь утаиваю, а что это означает, я не знаю.
– Так. У кого еще вопросы, товарищи?
Спросили по поводу Лелиной работы. Старая докторша в нескольких словах дала блестящую оценку:
– Товарищ Нелидова отличается удивительной понятливостью и быстротой в работе. У нее все горит в руках. За короткое время она научилась производить совершенно блестящие снимки. При этом очень тактична в обращении с больными, а двигается бесшумно. Это безусловно ценный работник. Заведующий кабинетом очень доволен ею, – старушка явно желала выручить девушку.
Снова наступило подозрительно-враждебное молчание.
– Разрешите мне, товарищи, сказать еще несколько слов? – проговорила, замирая от волнения, Леля.
– Говорите, товарищ.
– Я хочу сказать… я была еще девочка при прежнем режиме. Я не успела попользоваться никакими льготами и благами. Отец… дед… я почти их не помню. А нужды и горя я видела очень много. Моя мать… мама такая добрая и кроткая. Она мухи не обидит… Ее нельзя, нельзя отнести к врагам народа… – голос Лели вдруг задрожал, – извините, товарищи, я волнуюсь, но это потому… Если вы сейчас откажете мне в моей просьбе, вы меня все равно, что утопите. Мое положение безвыходное.
– Все понятно, товарищ. Собственно, и говорить-то не о чем, – голос председателя звучал все так же сухо. – Кто еще желает слова?
Елочка только хотела сказать «я», как увидела, что поднялась фигура ненавистного завхоза с его плоской физиономией.
– Товарищи, разрешите мне!
Леля с детским страхом следила за ним широко раскрытыми глазами. Так кролик смотрит на гремучую змею. Елочка, стиснув зубы, уставилась в пол.
– Товарищи! Я, так сказать, ошарашен тою наглостью, с которой предатели продолжают свою работу. Ведь это все тот же клубок, который мы недавно распутывали. Мы полагали, что, удалив Муромцева и его ставленицу, покончили с ними одним ударом, а вот, оказывается, и не покончили. Кто, скажите на милость, этот рентгенолог? Бывший офицер, друг и приятель Муромцева, и эту вот самую гражданочку Нелидову принял по его просьбе: как же не вытащить внучку сенатора; а вот небось когда его попросили взять к себе в ученицы нашу выдвиженку-санитарку, нашел предлог отказать. Товарищи, мы должны сейчас выявить всю нашу пролетарскую бдительность.
И опять плелась и плелась паутина. Впечатление создавалось такое, как будто все достижения революции окажутся в опасности, если союз примет в число своих членов Лелю.
Елочка, слушая, пришла к заключению, что после того, как прозвучала фамилия ее дяди, выступать ей – значило только еще ухудшить положение. И она, и докторша поняли еще и другое: рентгенолог оказывался под ударом… Старая еврейка наклонилась к Леле и шепнула:
– Немедленно берите обратно свое заявление.
Расходились молча; одни – гордые своей классовою сознательностью, другие – с угрюмым видом людей, потерявших зря два часа времени, третьи – подавленные и глухо возмущенные разыгравшейся на их глазах безобразной травлей молодого существа.
Леля исчезла в одну минуту. Боясь скомпрометировать тех, кто ей сочувствовал, она даже не простилась с ними и мчалась почти бегом по темной улице, как мчится раненное животное в свою нору. Около двух лет усилий пропали даром, но сквозь всю горечь неудачи просачивалось еще чувство, до боли сильное, завладевшее теперь всем ее существом. Странная вещь! Говоря перед собранием о матери, именно в ту минуту, когда она произнесла «мама такая добрая и кроткая», она почувствовала, как внезапно, словно от укола шприцем, влилась в ее сердце болезненная нежность: усталое лицо Зинаиды Глебовны, ее худые щеки, покорный взгляд и всегда выбивающиеся из прически, преждевременно поседевшие, мягкие волосы – все это вдруг почувствовалось таким необычайно родным и дорогим! И дошло до маленького гордого сердца. «Бедная мамочка! Как-то примет она эту новую неудачу! Никогда никакой радости на ее долю, а тут еще я – такая всегда капризная, дерзкая!» И вдруг на нее нашел страх: а что если умрет вот сейчас, без нее мама? Умрет прежде, чем она прибежит и бросится ей на шею, чтобы сказать, как дороги ей эти морщинки, улыбка и волосы, сказать, что все злое и дерзкое бунтует только на поверхности, как пена в шампанском, что мать дорога ей, бесконечно дорога! Вчера мама была такая бледная и жаловалась на перебои в сердце. Она даже сказала: «У меня, наверно, то же, что у Натальи Павловны». Господи, будь милостив! Сохрани мне подольше маму!
И, крестясь, она взбегала через ступеньку по грязной лестнице, ругая голодных кошек, разлетающихся по сторонам.
Зинаида Глебовна, усталым, механическим движением крутившая неизменные цветы в маленькой, почти пустой комнате, вскочила при виде вбегавшей дочери.
– Ну что, моя девочка? Что? Приняли? Говори скорее!
Леля вместо ответа бросилась матери на шею и разрыдалась.
– Что с тобой, мой Стригунчик? Неужели опять отказ? Да что ж они хотят – чтобы мы с голоду умерли?
Леля, всхлипывая, стала рассказывать.
– «… папа и дедушка!» – безнадежно повторила за дочерью Зинаида Глебовна и присела на табурет, бессильно уронив руки.
– Мамочка! Не расстраивайся, родная! Я ведь тебя люблю, так люблю! Я знаю, что я дерзкая и бываю очень часто черствой. Это находит откуда-то на меня. Но ты мне дорога, очень, очень дорога! Если с тобой что-нибудь случится, я повешусь на этом крюке. Да да, так и будет! Меня и неудача эта огорчила больше всего потому, что я предвидела твое отчаяние.
Зинаида Глебовна стала гладить волосы дочери худыми шершавыми руками.
– Знаю, знаю, Стригунчик! Ты у меня хорошая! – Потом она задумалась. Казалось бы, в эту минту она должна была начать изыскивать новые способы и варианты этой отчаянной игры в кошки-мышки, но ее мысль направилась совсем в другое русло.
– Ты еще помнишь дедушку? – спросила она с грустной улыбкой.
– Да, мама. Помню, как он приезжал к нам иногда прямо из дворца, в мундире. Я должна была делать реверанс. Помню, как дедушка баловал и меня, и Асю. Помню, как в Киеве во время бомбардировок он нарочно садился к окну, чтобы подать нам пример бесстрашия. И смерть помню в этом страшном поезде, и как машинист-коммунист нарочно выбрасывает горючее, чтобы предать нас большевикам. Все помню. Дедушку положили на деревянную дверь, снятую с петель, и понесли на ней. Кто-то сказал: «Вот так мы погребаем последнего сенатора!» Помню могилу на этой маленькой станции в степи. Я в тот день потеряла своего плюшевого котика в сапогах и плакала сразу и о нем, и о дедушке.
Они помолчали.
– Там, под Симферополем, – проговорила, поднося руку ко лбу, Зинаида