Я понял, он и правда не хочет, и спросил:
– Когда опять придешь?
Он молча посмотрел на меня.
– Ну тогда почему не приходишь? Он еще помолчал и говорит:
– Никому ты, дядюшка, теперь не нужен.
– Кто сказал? Кому ты не нужен? Кто это сказал? – спросил я.
– Состарился я, по глазам стал понимать.
– И что же ты по глазам понял?
– Ох, все понял твой дядюшка, все понял, милый, – ответил он.
Мне показалось, он какую-то чушь несет. К тому жехотелось есть, и я сказал:
– Ну тогда как поправишься – совсем-совсем поправишься, – поскорей возвращайся.
Мол, я не понял, чепуха какая-то, но все равно – привет, я голодный и что толку упрашивать.
Придя домой, я спросил, почему дядюшку отпустили.
– Он с ума сошел, – сказала моя сестра Эарин, – заговаривается даже; взял нож и принялся скоблить померанцевые стволы. Я спросила, мол, ты что делаешь, дядюшка? Он говорит, джуш ищу. Я говорю – это же сухие стволы. А он – нет, джуш все-таки пробивается. Я говорю – ну хорошо, пусть пробивается, все равно его обрывать нельзя. Так он обиделся, ненормальный, у него, бедняжки, голова не в порядке.
И вот мы поехали в новый дом. Было назначено время переезда. И календарь, и гаданье по Корану присоветовали одно и тоже – четверг, в начале хордада [16]. Отец с самого утра уехал за город вместе со своими постоянными спутниками и меня тоже увез. Отец устраивал пикник. Обычно они всей компанией отправлялись веселиться по пятницам. Иногда, если не собирались ночевать, меня и раньше брали с собой, но в этот раз мы остались на ночь. И музыкантов было больше, чем всегда, – обычно на пирушках звучал только тар в сопровождении тамбура. К тому же на закате прибыли певицы и танцовщицы. Закутанные женщины, выбравшись из коляски, скинули чадры, и веселье началось. В ту ночь они пели, плясали, лихо пили водку и так откровенно заигрывали с мужчинами, что привели меня в полное замешательство. Я даже во сне продолжал слышать голоса музыкантов и веселый смех. А наутро проснулся от холода, соловьиного щебета и журчанья воды. Вокруг вперемешку валялись тарелки, доска для нардов, жаровня, тюфяки, барабан, опийные трубки, туфли, накидки, женские платки, бутылки и щипцы для орехов; на ветру колыхались брошенные на ветку шальвары; том Хафиза лежал возле шампуров для кебаба, окруженный яичной скорлупой, пожухлыми шкурками огурцов, алычовыми косточками, зернами миндаля и окурками; в стаканах и в чашках плавали комплекты вставных зубов, а у одной из танцовщиц в изголовье лежал сползший с головы парик. И повсюду все спали. А вода в ручье, когда я умывал лицо и руки, рассыпалась брызгами-градинками и пахла свежестью и дикой мятой. Я ушел, бродил среди цветов, залезал на деревья. Взрослые спали до полудня, и я всю первую половину дня был предоставлен сам себе. К вечеру мы собрались домой. Прикатили извозчики. Часть народу еще оставалась, а часть уезжала. Уехали и мы с отцом. Всю дорогу он сидел смурной и сонный и молчал, лишь иногда тихонько что-то напевал себе под нос. Уже совсем стемнело, когда мы добрались до дома – нашего нового, только что выстроенного дома.
Как только отец постучал в дверь, послышались возгласы: «Ой, хозяин приехал, скорей, скорей», и заблеял барашек. Мы в потемках ждали, коляска разворачивалась и отъезжала, вокруг пахло степью. Наконец дверь отворили. В прихожей Джафар, брякнув бедного барашка об пол у самого порога, закричал: «Посвети сюда!» – и занес нож над горлом жертвенного животного. Я отвернулся, чтобы не смотреть – и увидел, как медленно, прихрамывая, приближается дядюшка. Я окликнул его. Барашек издавал глухие стоны – морду ему перевязали веревкой, а его глаза, пока он прощался с жизнью, глянцево поблескивали в неверном свете закопченной керосиновой лампы. Потом мы, по обычаю, перешагнули через кровь. Нас встретили бабушка с Кораном в руках, мама, держащая свиток Йасина [17] , и тетушка, без перерыва бормотавшая молитвы. Собираясь поцеловать Коран и пройти под свитком, отец проговорил: «Прости мне, Господи», наверно, потому, что у него изо рта все еще пахло спиртным. И принял серьезный вид.
Потом мама взяла лампу и повела нас осматривать дом. Я шел последним, так что в темноте ничего толком не увидел. Двор был пуст. Я только понял, что деревьев здесь нет – листья не шумят, а бассейн наполнен водой. Пахло люцерной. Мама показала нам комнаты, потом сказала:
– А это твоя, Парвиз.
Получив собственную отдельную комнату, я тут же заснул – сморила усталость. А назавтра, по дороге в школу, заметил, что наш новый дом расположен на широкой улице. То есть это была не совсем улица, скорее дорога, усыпанная камнями и булыжниками, по обе стороны которой тут и там торчали дома, а за ними виднелись посевы люцерны и пшеницы. Поля эти, кажется, были мне знакомы. Не сюда ли мы с дядюшкой ездили гулять вечерами верхом на ослике давным-давно?
Дядюшка не провожал меня, потому что с утра, совсем рано, ушел домой к жене, сказав, что еще вернется. Мама по случаю переезда вызвала дядюшку и продержала его два дня подряд, но теперь, когда все вещи уже перевезли и расставили, ему больше незачем было задерживаться. Меня провожал Джафар. Мы шли среди пашен. Я то и дело срывался на бег, и путь показался не таким уж долгим. Назавтра, когда я днем вернулся домой, дядюшка понуро стоял у бассейна. После обеда, уходя в школу, я сказал ему:
– Знаешь, меня теперь ни днем, ни вечером не встречают, разрешили возвращаться одному.
Но после уроков увидел его у ворот. Я нарочно пошел очень быстро, и он не поспевал, хромал. Потом я помчался полем, прямо по борозде, а он только кричал – не беги, потише, упадешь, все ботинки вымазал, осторожней! И отставал все больше. В вечерних сумерках пахло весной, зеленела пшеница, вольно дышала степь. Я вбежал в дом, а дядюшка еще хромал далеко позади.
На другой день, утром, я немного подождал, Мешхеди Асгара не было, и я ушел в школу. Днем дядюшка пришел за мной, но я, завидев его издали, незаметно затесался в толпу ребят и убежал домой. Бедняга пришел не скоро, растерянный, встревоженный, и, отыскав меня, спросил:
– Где ж ты был? Зачем не дождался?
– Я сказал тебе, что и днем, и вечером хожу домой один, – ответил я.