Сестры мои одна за другой встали, тихонько попрощались и вышли, чувствуя, что снова начинается скандал. Отец вдруг сорвался на крик:
– Если ты, Парвиз, еще раз сунешься в комнату при гостях, я тебе все кости переломаю!
Вошла Рогайе. Отец продолжал:
– Я в жизни еще таких людей не встречал; это что-то новое, госпожа моя, что-то совсем новое – этот ваш господин Гулямали-хан.
Рогайе начала собирать посуду. Я тоже встал, сказал: «До свиданья» – и вышел, но на ступеньках остановился, решил послушать. Минуту спустя появилась тетка. Я сбежал, потому что мой вид только еще больше раздражал бы отца, а тетка выскользнула из комнаты, боясь – не дай Бог! – помешать разгорающемуся скандалу.
Чтобы тетка не заметила меня, я тихонько спустился на пару ступенек ниже. Она прильнула к двери, слушая, что говорят. Шел дождь, я стоял довольно далеко от двери, так что мне было слышно не все.
Отец ругал дядю Азиза, мол, тот уехал в Тегеран, оставил мальчишку – то есть Гуляма – без надзора, что ж, ему виднее, но погодите, дождется еще, в результате сам обожжется.
– Вот, ей-Богу, несчастье, – говорил он, – думали, придет вечерком, выпьет за компанию. Может, и захочет шевельнуть пальцем, вытащит этого дурня из богадельни – да где там! И бедному сыну Баха Султана ни за что досталось. Он парень тактичный, я его попросил, чтоб полюбезнее: мол, господин Гулям, будьте так добры, сделайте милость, поручитесь. Да я представить себе не мог, что из того такая брань посыплется. Распустил язык, на нашу голову! Вот несчастье, ей-Богу! Он, видите ли, за правду, без всяких прикрас. Знаю я, откуда ветер дует – все этот притворщик распутный, Балиг. А ваш ненаглядный Гулям…
В этот момент дверь открылась и Рогайе с большим круглым подносом, уставленным посудой от ужина, пятясь, выбралась из комнаты. Тетя отступила назад, голос отца зазвучал громче, а Рогайе, разворачиваясь лицом к ступенькам, наткнулась на тетю. Поднос упал, и все, что на нем было, рухнуло на лестницу, покатилось, посыпалось, полетело вниз. «Динь, динь-динь!» – зазвенели ложки, вилки и медный поднос, стукаясь о стены и ступеньки. Вопль Рогайе взметнулся в воздух.
– Вай! – закричала она. – Горе на мою голову, да как же это? Избави Бог, госпожа Эфтехар Шарийе, где это видано – в потемках за дверью стоять? Вам разве в комнате места мало, или случилось что?
Когда женщины столкнулись, я поневоле сбежал вниз. По ступенькам с грохотом прыгали тарелки. Рогайе истошно кричала, тетя благоразумно не подавала голоса. Отец умолк и через минуту тоже вышел на лестницу, а вслед за ним мама. Я стоял во дворе, в полной темноте, а они – наверху, на ступеньках.
Отец теперь кричал на тетю. Рогайе все еще жаловалась, тетя помалкивала, а мама, не желая сводить с ней счеты, не говорила ничего, ни единого слова. Наверно, мамина сдержанность больше всего отравляла жизнь Эфтехар Шарийе. Я вдруг заметил, что снова насквозь промок.
Оставив их выяснять, кто виноват, я медленно пошел к себе.
Из окна в моей комнате было видно, как они впотьмах подбирают под дождем черепки и осколки. Нещадно хлестал дождь, бурлили потоки воды, и голосов я разобрать не мог. Да мне и дела не было до их разговоров. Я в тот вечер наслушался, с меня хватало. И насмотрелся тоже. Хотелось спать. Я лег, но почему-то не мог заснуть. Ворочался с боку на бок, а в голове проносились туманные, как бывает спросонок, мысли. Почему отец не захотел сам поручиться за дядюшку Мешхеди? Даже с Гулямом сам не поговорил, подослал лейтенанта Баху. Что в этом поручительстве страшного? Может быть, можно мне пойти написать нужную бумагу? Жаль дядюшку, бедный старик. И жену его жаль, она старая, больная. Моя бабушка тоже старая, что у нее, бедной, есть в жизни, кроме четок и молитв? И тетке не позавидуешь – она молит Бога, чтобы мои родители почаще ссорились, и ужасно боится, что однажды родной брат выгонит-таки ее из дома. Все чего-то боятся.
Не боялся Гулям. То есть, наверно, не боялся. Или по крайней мере не боялся вот этих – которых не считал за людей. Если они и вправду такие, как он говорил, то остается либо задать им жару – как и поступил дядя, – либо блевать в сторонке. А как быть с самим Гулямом? Он уличал их во лжи, а сам разве не лгал? Дядя мне не нравился. В начале вечера я разозлился на него, думал, он просто выпендривается. Потом, когда он сказал, что дядюшке ничем не поможешь, мне показалось – он прав. Только он один в действительности и думал о дядюшке, пусть с презрением, пусть желая упечь его насовсем, похоронить в этой богадельне – но думал. Дальше я рассердился, заметив, что ему наплевать на слова отца. Но когда я оконфузился, он поддержал меня. А после этого, за ужином своими речами оскорбил отца. Но все-таки он правильно говорил. То есть, если бы в его словах вовсе не было правды, что же тогда отец ничего не отвечал? А если правда была – зачем Гулям прислушивался к разговорам этих людей? Ведь тем самым он уподоблялся им, становился одним из них. Какие они на самом деле? Я не презирал их, нет, я только хотел разобраться, я тоже имел право знать – какие они, эти взрослые люди.
Но как разобраться? Я был один, вокруг – темнота. Я пытался разглядеть, что она скрывает, и все время натыкался на острые углы, на непонятных людей с непонятными страхами и надеждами. Я словно бродил по двору, пытаясь в потемках, под дождем собрать разбитые черепки. А дождь все лил, он мог вот-вот кончиться, а мог припустить сильнее – кто его знает.
Вот если бы я умел видеть в темноте! Или лучше не»нал бы вовсе, что кругом темно.
Дождь лил не переставая.
А потом наступила суббота. Днем, вернувшись домой, и решил узнать, чем все кончилось и где сейчас дядюшка. Мама не знала, сказала, отца нет дома, он в гостях. А вечером он вернулся поздно. На следующее утро, когда я уходил и школу, он шагал взад-вперед по двору. Я хотел спросить и не рискнул, попрощался, ушел. Днем, вернувшись, я спросил маму, что в конце концов стало с дядюшкой.
– Твой отец пока ничего не сделал.
– Все еще поручительства ждет?
– Не знаю, – сказала мама.
Я заглянул ей в глаза – а вдруг она обманывает? Мама ответила мне ласковым взглядом, и я так и не понял.
Прозвенел звонок на последний урок – законоведение. В нашем классе учеников к доске вызывал староста, который вел учет в журнале, а учитель спрашивал, выставлял отметки – кстати, тем, кто получил низкую отметку, полагалось к следующему разу дополнительное задание, – а потом объяснял новый урок. Когда подошел мой черед и староста назвал мою фамилию, господин Балиг сказал: