собственный плащ.
Потом голос превратился в лепет, брань, пение сумасшедшего, издававшего, кашляя и плюясь, бессмысленнейшие звуки. Каждое мгновение заполнял шум, — сдавленный, выкашлянный звук, но центр начинал ощущать себя чем-то иным, потому что звук заполнял уже не все. Рот плевался, но попадал только в часть правды.
— Наконец все эти галлюцинации, видения, весь этот сон, бред, все это настигнет тебя. На что может рассчитывать сумасшедший? Они придут к тебе, к этой прочной скале, настоящей скале, прикуют к себе все твое внимание, и ты станешь просто обыкновенным сумасшедшим.
И в эту же секунду возникла галлюцинация. Он понял это раньше, чем увидел, потому что заметил в расселине омываемый молчаливым потоком благоговейный ужас. На другом конце, на скале сидела галлюцинация, и наконец он заметил ее сквозь свое затемненное окно. Он увидел расселину, всю целиком, и побрел по ней в воде — вода была мертвенно ровной, пока неожиданный порыв ветра не прошелся вдруг долгой дрожью, всколыхнув перистую пену. Подобравшись ближе, он поднял глаза — от сапог к коленям, от колен — к лицу, и остановился на губах.
— Ты проекция моего же сознания. Но для меня ты точка сосредоточения. Не двигайся.
Губы едва дрогнули в ответе.
— Ты проекция моего же сознания.
Он всхрапнул.
— Бесконечное возвращение… или, вернее, по кругу, вокруг тутового дерева. Можно ходить вокруг него целую вечность.
— С тебя не хватит ли, Кристофер?
Он посмотрел на губы. Он видел их так же ясно, как слышал слова. В правом углу засохла слюна.
— Это мне и в голову не приходило.
Во внешнем углу глаза, ближнем к Смотровой Площадке, лопнули жилки. Обрамлением, довершением, краснел закат, сбегая по небу за скалу. Поток все еще плыл. Можно смотреть на глаз, или на закат, но нельзя смотреть на то и другое одновременно. Он увидел нос — блестящий, коричневокожий, весь в порах. Разглядел на левой щеке каждую щетинку и подумал, что щеку пора бы побрить. Но ему никак не удавалось увидеть все лицо целиком. Может, попозже удастся его вспомнить. Лицо не шевелилось. Оно никак не желало поддаваться всеохватному изучению. Только что-то одно.
— Может, хватит?
— Хватит? Чего?
— Жить. Болтаться тут.
Одежда тоже оказалась трудно уловима, и ему пришлось изучать все по отдельности. Непромокаемый плащ держится на ремне, пуговицы оторвались. Под ним шерстяной пуловер с высоким горлом. Зюйдвестка немного сбилась назад. Руки отдыхают на коленях, на высоких гольфах. Потом он увидел сапоги, хорошие, блестящие, влажные, крепкие. Рядом с ними скала была — как картонка, как рисунок в журнале. Он наклонялся вперед, пока мутное его оконце не оказалось прямо перед правой голенью. Музыки больше не было, не было ветра, не было ничего, кроме черной блестящей резины.
— Я пока не думал над этим.
— Думай.
— Смысла нет. Я сошел с ума.
— И расселина эта расколется.
Он попытался было рассмеяться, глядя на красные прожилки в глазу, а услышал лай. Он швырял слова прямо в лицо.
— На шестой день он сотворил Бога. Я позволю тебе разговаривать только на моем языке. Говоря его же словами, он сотворил Себя.
— Думай.
Он видел глаз, и глаз слился с закатом. Он схватился за голову.
— Нет. Не могу.
— Во что ты веришь?
Вниз, к сапогам, черным — черным, как уголь, как чернота подвала, — но на этот раз еще ниже, к вымученному ответу.
— В нить моей жизни. Жить!
— Любой ценой.
Повторяй за мной:
— Любой ценой.
— Но ты выжил.
— Это было просто везенье.
— Неизбежность.
— Что же, другие, что ли, жить не хотят?
— Когда как.
Он уронил завесу плоти, волос и выбросил из памяти сапоги. Он прорычал:
— У меня есть право жить, пока есть хоть малейшая возможность!
— Где это право записано?
— Ничего нигде не записано.
— Думай.
Он злился на скалу из картона, заслонившую неподвижные черные ноги.
— Не буду я думать! Я сам тебя создал, и небеса создал тоже я!
— Да, ты.
Он глянул вбок — на неспокойную воду, потом вниз — на костлявые ноги, колени; ощутил дождь, брызги и чудовищный холод по всему телу.
И забормотал:
— Я выберу. Ты сам дал мне право выбирать, и всю мою жизнь скрупулезно вел меня к этим страданиям, потому что это и есть мой выбор. Да, да! Я все понял! Что бы я в жизни ни делал, в конце концов я все равно оказался бы на том же самом мостике в то же самое время и отдал бы тот же самый приказ, — верный, неверный, неважно. Но предположим, я выкарабкался из подвала по телам тех, кого использовал и погубил, уничтожил, чтобы сделать себе ступеньки и сбежать от тебя, но за что ты терзаешь меня? Пусть их сожрал я, но кто дал мне рот?
— На твоем языке ответа нет.
Он откинулся назад и устремил вверх испепеляющий взгляд. И закричал.
— Я решил. Я предпочитаю боль и всю эту жизнь.
— Чему?
Он пришел почти в ярость и замахал на черные сапоги:
— Черной молнии! Уходи! Уходи!
Он сдирал кожу на руках, барахтаясь на плывущей скале. Рот его квакал, и он с криком упал в последнюю расселину.
— Бедный сумасшедший моряк посреди океана!
Он карабкался вверх по Проспекту.