ездил верхом! Он ожил, снова стал молодым и проворным, скакал с конюхом наперегонки и во время бесед забрасывал своего друга Нарцисса сотнями нетерпеливых вопросов. Сдержанно, но с радостью отвечал на них Нарцисс: он опять был очарован Гольдмундом, ему нравились его вопросы, такие стремительные, такие детские, столь полные безграничного доверил к душе и уму друга.

— Один вопрос, Нарцисс: вы сжигали когда-нибудь евреев?

— Сжигали евреев? Как это? Ведь у нас нет никаких евреев.

— Правильно. Но скажи: был бы ты в состоянии сжечь евреев? Можешь представить себе такой случай как возможный?

— Нет, зачем, я должен это делать? Ты что, считаешь меня фанатиком?

— Пойми меня, Нарцисс! Я имею в виду: можешь ты себе представить, чтобы в каком-то случае ты мог бы отдать приказ об уничтожении евреев и дать свое согласие на это? Ведь было сколько угодно герцогов, бургомистров, кардиналов, епископов и других власть имущих, отдававших такие приказы.

— Я не отдал бы приказ такого рода. Но могу себе представить случай, когда мне пришлось бы быть свидетелем такой жестокости и смириться с ней.

— Так ты бы смирился?

— Конечно, если бы у меня не было власти помешать этому. Ты, видимо, присутствовал при сожжении евреев, Гольдмунд?

— Ах, да.

— Ну и помешал ты ему? Нет? Ну, вот видишь. Гольдмунд подробно рассказал историю Ревекки и при этом очень разгорячился;

— Ну, так вот, — заключил он решительно, — что же это за мир, в котором нам приходится жить? Разве это не ад? Разве это не возмутительно и не отвратительно?

— Разумеется. Мир таков.

— Так! — воскликнул Гольдмунд сердито. — А сколько раз ты раньше утверждал, что мир божественный, он великая гармония кругов, в центре которых восседает Творец, и все существующее — это добро, и так далее. Ты говорил, что так рассуждали Аристотель или святой Фома. Мне очень интересно услышать твое объяснение противоречия.

Нарцисс засмеялся.

— Твоя память поразительна, и все-таки ты немного ошибаешься. Я всегда почитал Творца совершенным, но никогда — творение. Я никогда не отрицал зла в мире. Что жизнь на земле гармонична и справедлива и что человек добр, этого, мой милый, не утверждал ни один настоящий мыслитель. Больше того, что помыслы и желания человеческого сердца злы, недвусмысленно записано в Священном Писании, и мы каждодневно видим тому подтверждение.

— Очень хорошо. Теперь я, по крайней мере, знаю, как считаете вы, ученые. Итак, человек зол, и жизнь на земле полна низости и свинства, это вы признаете. А где-то в ваших мыслях и ученых книгах существуют еще справедливость и совершенство. Они есть, их можно доказать, но только ими нельзя пользоваться.

— У тебя накопилось много неприязни к нам, теологам, милый друг! Но ты все еще не стал мыслителем, у тебя все разбросано. Тебе придется кое-чему еще поучиться. Но почему ты считаешь, что мы не используем идею справедливости? Каждый день и каждый час мы делаем это. Я, например, настоятель и должен управлять монастырем, а в этом монастыре все идет столь же несовершенно и небезгреховно, как и в миру. И все-таки, признавая первородный грех, мы постоянно идем навстречу идее справедливости, пытаемся мерить нашу несовершенную жизнь по ней, стремимся исправлять зло и постоянно стремимся связывать жизнь с Богом.

— Ах да, Нарцисс. Я ведь имел в виду не тебя и не то, что ты плохой настоятель. Но я думал о Ревекке, о сожженных евреях, об общих могилах, о великой смерти, об улицах и домах, в которых лежали чумные трупы, обо всем этом ужасном запустении, о бездомных, осиротевших детях, о дворовых собаках, голодавших на своих цепях, — и когда я обо всем этом думаю и вижу перед собой эти картины, у меня болит душа, и мне кажется, что наши матери родили нас в безнадежный, жестокий и дьявольский мир и лучше было бы, если бы они этого не делали, а Бог не создавал бы этот ужасный мир и Спаситель не умирал бы напрасно за него на кресте.

Нарцисс дружелюбно кивнул.

— Ты совершенно прав, — сказал он участливо, — выговорись полностью, скажи мне все. Но в одном ты очень ошибаешься: ты считаешь, что говоришь, выражая мысли, а это — чувства! Это чувства человека, которого беспокоит жестокость существования. Но не забывай, что этим печальным и отчаянным чувствам противостоят ведь и совсем другие! Когда ты, здоровый, скачешь по красивой местности или достаточно легкомысленно пробираешься вечером в замок, чтобы поухаживать за возлюбленной графа, мир выглядит для тебя совсем иначе, и никакие чумные дома и сожженные евреи не мешают тебе искать наслаждений. Разве не так?

— Конечно, так. Поскольку мир так жесток, полон смерти и ужаса, я постоянно ищу утешения для сердца, срывая прекрасные цветы, которые встречаются среди этого ада. Я наслаждаюсь и на час забываю об ужасе. От этого его не становится меньше.

— Ты очень хорошо сказал. Значит, ты считаешь, что окружен смертью и ужасом, и бежишь от этого в наслаждение. Но наслаждение не вечно, оно опять приводит тебя к опустошенности.

— Да., это так.

— С большинством людей происходит то же самое, только немногие воспринимают это с такой силой и горячностью, как ты. А скажи-ка, кроме этого отчаянного качания туда-сюда между наслаждением и ужасом, между жаждой жизни и чувством смерти, — не пытался ты идти каким-нибудь иным путем?

— О да. разумеется. Я пытался заниматься искусством. Я ведь тебе уже говорил, что я стал, кроме прочего, художником. Однажды, это было года три, как я ушел из монастыря и все время странствовал, в одной монастырской церкви я увидел деревянную Божью Матерь, она была так прекрасна и ее вид так поразил меня, что я узнал, кто мастер, и разыскал его. Это был знаменитый мастер: я стал его учеником и поработал у него несколько лет.

— Об этом ты мне еще подробнее расскажешь потом. А вот что же тебе дало искусство и что оно для тебя значит?

— Это было преодоление бренности. Я видел, что от дурацкой игры и пляски смерти в человеческой жизни что-то оставалось и продолжало жить: произведения искусства. И они, разумеется, тоже когда-то исчезали, их жгли или портили, или разбивали. Но все-таки они продолжают жить после человека и образуют за гранью мимолетности молчаливое царство картин и святынь. Участвовать в работе над этим кажется мне добрым и утешительным, потому что это почти увековечивание преходящего.

— Это мне очень нравится, Гольдмунд. Я надеюсь, ты создашь еще много прекрасных произведений, я очень верю в твои силы, и, надеюсь, ты долгое время будешь моим гостем в Мариабронне и позволишь сделать для тебя мастерскую; в нашем монастыре давно не было художника. Но мне кажется, что твое определение не исчерпывает чудо искусства. Мне думается, искусство состоит не только в том, чтобы благодаря камню, дереву или краскам вырвать у смерти существующее, но смертное, и продлить этим его существование. Я видел немало произведений искусства, некоторых святых и мадонн, и не думаю, что они только лишь верные изображения какого-то отдельного человека, жившего когда-то, формы или краски которого сохранил художник.

— В этом ты прав, — воскликнул Гольдмунд живо, — я и не предполагал, что ты так хорошо разбираешься в искусстве! В хорошем произведении искусства прообраз не является действительной, живой моделью, хотя она и может послужить поводом. Прообраз — не из плоти и крови, он духовен. Это образ, который рождается в душе художника. И во мне, Нарцисс, живут такие образы, которые я надеюсь как-то выразить и показать тебе.

— Чудесно! А сейчас, мой друг, ты, сам того не зная, углубился в философию и выдал одну из своих тайн.

— Ты смеешься надо мной.

— О нет. Ты говорил о прообразах, то есть образах, которых нет нигде, кроме как в творческом духе, но которые могут воплощаться материально и становиться видимыми. Задолго до того, как художественный образ станет видимым и обретет существование, он наличествует как образ в душе художника! Так вот, этот

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату