Алексей дернулся было подняться из-за стола, Корней тоже начал ответное движение — по всем канонам вроде бы надлежало им заключить друг друга в объятия, сыновние и отеческие, но оба, уже немолодые и не склонные к сентиментальности, устыдились своего порыва. Секундное, даже меньше, чем секундное, промедление, и все закончилось — теперь проявление чувств оказалось бы фальшивым и показным. Оба это ощутили и оба почти одновременно сделали вид, что просто поудобнее усаживаются на лавке. Помолчали, чувствуя неизвестно откуда взявшуюся неловкость. Корней принялся массировать пальцем шрам на щеке, а Алексей, чисто машинально, вытащил из-за пояса деревянные четки — подарок сарацинского купца.
— Кхе… Это что у тебя, Леха?
— Четки. Неужели не видал никогда?
— Видал, почему не видал? Только все как-то не выходило спросить: для чего эта игрушка?.
— Хорошая вещь, мне один сарацин подарил, успокаивает, думать помогает… ты, наверное, замечал, что некоторые, когда задумаются, что-нибудь в руках теребят. Еще полезно, когда сердишься или огорчаешься сильно: так вот поперебираешь зернышки, и вроде бы легче становится. Вообще-то они для молитв придуманы, но сарацины и другие южные люди давно пользу от четок поняли. Бывает, разговариваешь с таким, он сидит, слушает, а сам четки перебирает, и на лице ни одной мысли — спокойное, неподвижное, благостное такое. Безделица, а внутренний покой сохранять помогает.
— Понятно… — Корней протяжно вздохнул. — Эх, по чарочке бы сейчас… в самый раз для внутреннего покоя.
— Хорошо бы… — согласился Алексей и мотнул головой в сторону двери, — …так, может?..
— Нет. Сейчас Федор и Осьма подойдут, разговор серьезный будет, голова нужна ясная.
— Так ты ж, дядь… батюшка, говоришь, что у тебя от этого только ум острее делается!
— Да, говорю! — Коней расплылся в хитрой улыбке. — Но только тем, кто меня от пития удерживать пытается! А если наоборот, то и я наоборот. Жена, покойница, бывало… М-да… Слушай, Леха, пока посторонних нет, хочу тебе кое-что сказать. — Корней немного поколебался, но все-таки продолжил: — Мы с тобой люди воинские, и кому из нас раньше помирать доведется, одному Богу известно. Лавруха-то мякина, с воеводством не совладает… Хочу, чтобы ты мне пообещал: если меня не станет, до того как Михайла в возраст войдет, присмотри, чтобы парня не заклевали да чтоб он дури не натворил. Проще говоря, пригляди за воеводством, но только до того срока, как Михайла повзрослеет! Обещаешь?
— Но Лавр твой наследник…
— Потаскун он блудливый, а не наследник! Это ж надо доиграться до того, что бабы шепчутся, будто он себе хрен железный выковал, да что-то с заклятием напутал, и теперь эта оглобля ему ни днем ни ночью покоя не дает! Или в кузне сидит как пришитый, или на выселки усвищет — болтают, что у него там аж четыре бабы, — или наклюкается, как свинья, и у Таньки прощения просит. Четвертый десяток, а вразумлять, как отрока, приходится… убью как-нибудь сгоряча.
— Это верно, что он с Анютой…
— Не суди! — Корней неожиданно громко пристукнул костяшками пальцев по столешнице. — Не смей, слышишь? Ни при мне, ни при ком, а если ее попрекнуть посмеешь… Ты сам подумай: остаться вдовой с пятью детьми и свекром немощным. Как тут мужской опоры не начать искать, тем более что Лавруха с Фролом близнецы, на одно лицо? Обычай старый знаешь? Жену убитого брата…
— Знаю, батюшка, и не попрекну никогда, даже и не сомневайся ни на миг. Я о другом сказать хочу: может быть, у Лавра-то как раз из-за этого все и пошло?
— Из-за чего «из-за этого»?
— Ну было же время, когда он главой рода стал. Неожиданно, в бедствии, но не испугался — принял все на себя и справился! Ведь справился же? Ты от него, наверно и сам не ожидал?
— Кхе… ну… как-то ты, Леха, все повернул… А куда ж ему деваться-то было? Единственный взрослый муж в семье, бабы, детишки, да я — безногий, почти слепой, голова трясется…
— Хозяйство до разора не довел, никто в семье не умер, не занедужил, не покалечился? — Алексей так уверенно принялся перечислять признаки благополучия, словно все происходило у него на глазах. — Дети присмотрены, поле вспахано, скотина ухожена? И Анюта благодаря ему здоровье телесное и духовное сохранила. Так?
— Ну… как бы так.
— А чего ему это стоило? Ты вспомни, батюшка: Фрол во всем первым был, Лавр, будто в тени брата обретался. Только в кузне себя настоящим человеком и чувствовал — там-то ни ты, ни Фрол ничем упрекнуть, ничего указать ему не могли. Ведь так?
— Кхе…
— Миновала беда, и что? Доброе слово за то, что все на себе тащил, он о тебя, батюшка, услышал?
— За что? Это обязанность его была! Меня тоже никто не благодарил! При мне сотня никогда таких потерь не несла, а как я вернулся — что? Бунтом встретили!
— И заплатили головами! По справедливости. Но Лавра-то за что казнишь?
— Казню?
— Да! Пришлось Лавру принять всю семью и хозяйство на себя — принял. Не жаловался, не причитал, даже виду не показывал, что трудно ему. А потом? Все опять на круги своя! Постоянные сравнения с покойным братом, тебе ли, батюшка, не знать, что с покойником в любви ближних сравняться невозможно? Постоянные напоминания, что он «мякина». Это Лавр-то, который, самое меньшее, года два на себе все тащил! От Анюты дитя ждал — не дождался, от Татьяны — тоже. Его кто-нибудь пожалел? Ты оздоровел и вернул его туда, где он при жизни Фрола был! Только теперь первый во всем не Фрол, а Михайла. Ладно жалость — она для баб, но благодарность, оценка по достоинству где? Нету! Это казнь, и не спорь!
— Ишь ты как заговорил…
— Прости, если сгрубил, но там, где я несколько лет обретался, за такое не слова обидные говорят, а нож в спину всаживают, и грехом это не считается. Ты же сотник, боярин, воевода, неужто не знаешь, что не оценить мужа по достоинству — хуже, чем обмануть? Постоянно напоминать о недостатках, которые исправить невозможно, — медленно убивать! Знаешь, почему у него любовницы не в Ратном, а на выселках? Потому, что он там — как у себя в кузнице: не чей-то брат неудачный, не «мякина», а честный и сильный муж. Просто Лавр, но для него и это в радость, потому что дома он даже просто Лавром быть не может — либо худший из братьев, либо менее любимый, чем внук. Скажи спасибо, что он только пьет да блудит, обернись иначе, не будь Лавр, как ты говоришь, «мякиной», возненавидел бы он Михайлу, потому что из него вырастает такой же живой упрек ему, каким был Фрол. И на меня бы нож за голенище наточил — из-за Анюты. Добрый он, добрый, и в этом Лавр сильнее и покойного брата, и, ты уж прости, тебя тоже. Не лисовиновское это достоинство, как я понимаю, но уж чем наградил Господь, тому и радоваться надо.
Не обижайся за прямоту, батюшка Корней, и не казнись, такое у начальных людей сплошь и рядом случается: о других помнишь, а на своих — ни сил, ни времени… Я вот своих тоже проворонил, иначе, чем ты, но… чего уж теперь. У кого жена умная, такое не слишком заметно, а ты-то вдовец — ни Лавра пожалеть, ни тебе намекнуть некому было. Татьяна-то сначала вся в свое горе ушла, а теперь над дитем будущим трясется — не повезло Лаврухе с женой… или так уж сложилось.
— И откуда ты все знаешь-то… хотя Анюта, конечно… а она-то чего молчала, если все видела?
— А ты слушать стал бы? Такое ведь только от жены или от матери… да и то если выслушать захочешь.
— Добрый. Кхе… вот не было печали! И чего с ним, таким добрым, делать?
— Ему бы отдельно пожить, хозяином, главой семьи… Ты же, батюшка, весь новую обустроить собираешься? Ну так поставь Лавра на это дело, ей-богу польза будет!
— Кхе! Подумать надо. Прямо Иродом меня каким-то изобразил… Отдельно пожить…
— Знаешь, батюшка, пока я семью свою не потерял, о таких вещах тоже не задумывался. А вот пожил здесь немного да сравнил житье у Михайлы в крепости с житьем в Ратном… Не Ирод ты, конечно, но крут… крут. А в крепости воля! Соблазн, конечно, но как людей окрыляет! На Илью смотрю и не верю, что пьяницей обозником был. Наставники хоть и ворчат, а сами подумывают, как семьи туда перевезти и