– Вероятно.
– Тебе повезло, приятель. Во всяком случае, я хочу еще раз увидеть ее лицо прежде, чем меня не станет, только и всего. Понимаешь, я должен это сделать. – Он закрыл глаза. – Слаб как котенок, – пожаловался он. – Где эта чертова медсестра?
Она появилась с выражением лица, которое ясно давало понять, насколько она осуждает поведение своего пациента. Вместе с Пентекостом они кое-как подняли Вейна со стула и перенесли его в кресло- каталку. И дело было вовсе не в весе больного – он был легким как перышко, – просто его тело казалось настолько вялым и хрупким, что за него было страшно взяться.
Остальное Пентекост предоставил медсестре. Ему казалось, что везти Вейна в каталке было все равно, что перевозить труп – труп человека, которого он любил и которым восхищался.
– Я велел повесить одну картину в комнате лорда Вейна, сестра, – сказал он.
Медсестра фыркнула, как будто хотела сказать, что им повезет, если лорд Вейн доживет до того, чтобы увидеть эту картину, и быстро покатила каталку по коридору, в конце которого дворецкий уже открыл дверцу небольшого лифта. Несмотря на упорное сопротивление Вейна, лифт появился в доме вскоре после его первого сердечного приступа, когда всем, кроме него самого, стало ясно, что он уже никогда не сможет подняться по лестнице пешком.
Иногда Пентекосту приходила в голову мысль, что если Вейн когда-либо и надеялся на счастливый брак с нынешней леди Вейн – а он определенно должен был питать такую надежду, иначе зачем он женился? – то он сам обрек его на провал в тот день, когда решил сохранить этот дом.
Гиллама всегда удивляло, как леди Вейн могла жить в доме, где все напоминало о ее предшественнице – ведь это был тот самый знаменитый дом, купленный Робертом и Фелисией вскоре после войны, их подарок друг другу, их семейный очаг, обустройством и оформлением которого Фелисия занималась не один год.
Гиллам Пентекост наклонил голову – его высокий рост мешал ему свободно проходить через дверные проемы из комнаты в комнату – и отправился проверить, успели ли достать с чердака картину и повесить ее в спальне Вейна.
– Я не могу понять, какую власть эта женщина имеет над ним даже сейчас, после стольких лет, – пожаловалась леди Вейн. Она «отдыхала» у себя в спальне, закрыв глаза влажным полотенцем – первый признак начинавшейся мигрени, от которой она страдала в последние годы.
Пентекост сочувственно покачал головой.
– Я могу вам чем-нибудь помочь? – осведомился он, хотя точно знал, что ничего не мог для нее сделать. Бедная женщина была измучена долгими неделями медленного разрушения остатка здоровья Робби, и самое лучшее было оставить ее в покое и дать возможность заснуть, если ей это удастся. Гиллам осторожно закрыл за собой дверь и пошел дальше по коридору к спальне Робби.
Он тихо открыл дверь, стараясь не шуметь вошел и на мгновение задержался у порога.
В комнате стояла тишина; тяжелые шторы не пропускали тусклый свет зимнего английского дня. Единственная лампа на прикроватной тумбочке освещала лицо Робби. Его глаза были закрыты. Белая пластиковая кислородная маска, выглядевшая весьма неуместной в комнате, декорированной в более утонченном веке, сейчас закрывала нижнюю часть его лица.
Заботясь, как всегда, о сценических эффектах, Робби много месяцев назад решил, что он умрет в своей собственной постели в комнате с потолком, расписанном еще в восемнадцатом веке нимфами и херувимами, веселящимися на свадьбе Вакха. В викторианскую эпоху потолок был признан непристойным, и его закрасили белой краской; потом, потратив большие деньги, Фелисия Лайл восстановила его в прежнем виде. Сейчас яркие краски торжествующей плоти опять выглядели непристойными, контрастируя с бледной кожей и прерывистым дыханием человека, лежащего на кровати.
Пентекост догадывался, что Робби представлял себе сцену у постели умирающего в викторианском духе – скорбящие люди, сгрудившиеся у постели в ожидании последнего слова; солома, разбросанная на булыжнике у подъезда, чтобы заглушать топот копыт; огонь, мерцающий в камине, но врачи, раздраженные его отказом, как все нормальные люди, поехать в больницу, лишили его этой обстановки, тем более, что он был слишком слаб, чтобы сопротивляться.
Вейн лежал в своей собственной постели, но вокруг него были все новейшие средства современной медицинской техники – баллон с кислородом, монитор, отображающий работу сердца, хромированный штатив с капельницей. Медсестра опять подключила ему всю эту сложную технику. Но сейчас Робби выглядел гораздо хуже, чем внизу, в столовой. Пентекост рассчитывал застать своего друга спящим или хотя бы дремлющим, но он, казалось, находился в коме, дыша с большим трудом, несмотря на кислород. Гиллам вопросительно посмотрел на медсестру; та покачала головой.
– Он очень слаб, – сказала она. – Я послала за врачом.
Пентекост сел у постели напротив медсестры. Портрет Фелисии повесили над камином, как он и велел, сняв картину с изображением старинного театра герцога Йоркского. Когда-то на этом месте висела картина Ренуара, подаренная Фелисии американским импресарио Марти Куиком. После ее смерти Робби продал картину на аукционе Кристи, хотя все советовали ему не расставаться с этим полотном. Все выглядело так, будто он просто хотел как можно скорее избавиться от этой картины.
Это удивило всех, кроме Пентекоста, которому была известна причина такого поступка.
Он вновь взглянул на портрет Фелисии, смотревшей на мир с загадочной улыбкой, одновременно невинной и чувственной, на ее зеленые глаза, которые околдовывали мужчин в течение всей ее полной тревог жизни. Этот портрет был подарен ей после войны ее дядей Гарри – его, как помнил Пентекост, Робби особенно не любил. Ласло,[2] который всегда писал только красивых женщин, здесь превзошел себя, запечатлев Фелисию в зените ее красоты – хотя в действительности она почти не постарела за годы, прошедшие после написания портрета до ее смерти.
Вспомнив эти годы, Пентекост грустно покачал головой. Только такой сильный человек, как Роберт Вейн, мог выдержать такое, подумал он. «Она затмила факелов лучи»,[3] пробормотал Робби, когда впервые увидел этот портрет, но потом факелы стали гореть слишком ярко для Фелисии Вейн. Сейчас Пентекост подумал не только о том, что случилось с ней самой, но и о преждевременной смерти ее дочери, разбившейся на скачках.
Он перевел взгляд на другие хорошо знакомые ему полотна на стенах: Бербедж[4] в роли Гамлета, Кин[5] в роли Шейлока, портрет Гаррика[6] в роли Ричарда III, который Робби всегда держал в своей гримерной как талисман, изображение сэра Генри Ирвинга[7] в роли