— Да, — глухо произнес Черный Боб. — Еще не поздно.
— А утром тебе надлежит отыскать Лепорелло, вселиться в него, изгнав из тела его собственную душу, и поступить на службу к Дон Хуану Тенорио. Но ты еще можешь блеснуть: пусть монах умрет с именем Господа на устах и потом скажут — как настоящий святой, может статься, еще и канонизируют.
— Что ж, я и впрямь блесну, но на свой лад. — Он с ненавистью глянул на тело августинца. — Я провел там, внутри, двадцать лет. Как я страдал! И добро бы я мог утешиться хоть плодами ума его, так нет, ведь и умом-то он был наделен ничтожным. Я не больно преуспел в своих познаниях, не сумел стать великим богословом. Так и остался всеми презираемым попугаем. Вот и весь прибыток: муки телесные и бесконечное унижение моего личного достоинства! А виной всему — этот монах.
И он снова юркнул в тело Вельчека.
— Вечно ты затеваешь всякие гнусности, — бросил Надоеда.
Монах поднялся с земли, потом притопнул, подпрыгнул и стремительно умчался по воздуху. За ним остался лишь светлый след, как от метеора, да и тот мгновенно растаял. А любители понаблюдать за ночным небом заметили, что той ночью над Саламанкой прошел звездный дождь.
Чтобы чуть успокоиться и собраться с мыслями, Черный Боб позволил себе немного попорхать в вышине — привилегия, положенная архангельскому чину. Но передышка оказалась краткой, ибо ветер отнес его на самую окраину города, туда, где нашло приют веселое заведение Селестины.
Час стоял поздний, и посетители успели разойтись, за исключением пары студентов, которые никак не могли расстаться со своими подружками и тешились последними всплесками их любви. Прочие же девушки по велению Селестины собрались на молитву и сонными голосами тянули «Аве Мария», сдабривая ее зевками. Тут-то и послышался шум на кухне, и хозяйка погнала одну из девиц взглянуть, что там приключилось.
— Ох, свалилось там невесть что, да прямо на печь, — отчиталась та. — И котел опрокинулся, и дрова порассыпались, а уж вонь какая стоит — и сказать нельзя.
— Небось проделки студентов…
Но тут стало твориться и вовсе невиданное: очертания дома будто поплыли, стали сворачиваться и свиваться. Слова молитвы вдруг сделались словно резиновыми, зазвучали вязко и тоже вроде как закручиваясь иль оползая; сиденья у стульев размякли и провисли, половые доски стали податливыми и тянучими, и всем померещилось, что пол хоть и помаленьку, но поплыл вниз, время же обрело студенистую густоту и захлебнулось в своем течении. Воздух потерял звонкость, верней сказать, комната спешно выдавливала наружу чистые звуки, наполняясь воздухом ватно-глухим, в коем слова увязали и расплющивались, так что до ушей доходил лишь шепот.
Да, таким вот торжественным манером обставил свое явление Черный Боб. И предстал пред ними весь перепачканный в саже, с подпаленными полами рясы. И для шику возник он снизу, выросши из стола — сперва голова, словно была она головой Крестителя, потом из стола же всплыли грудь и руки, коими он тотчас замахал во все стороны, а затем уж и все прочее. Девицы со страху попадали в обморок, и только сама Селестина и глазом не моргнула.
— Вечер добрый, — брякнул Черный Боб.
— Ну и что надобно святому отцу в такое-то время в нашем доме? — Селестина встала перед монахом уперев руки в боки. — И что за манера являться, словно привидение, не постучав в дверь, как подобает людям добропорядочным, христианам?
— Никакой я не христианин и не добропорядочный. Я колдун и хочу попользоваться твоим товаром. А являюсь я так, как мне угодно, — вот и весь сказ.
Тут Селестина взглянула на гостя попристальней и тотчас его признала.
— Ладно, падре, может, вы и колдун, дело ваше, мне в это нос совать незачем, но коли вы монах и напала на вас охота поразвлечься, у меня для таких надобностей имеется особый дом, от посторонних глаз укрытый, специально для людей осторожных и деликатных, кто бежит огласки.
— Да ведь мне как раз огласку и подавай, — возразил падре Вельчек.
— Не туда дорожка привела, падре. Нам это не годится.
Тут Вельчек расхохотался, да так громко, так нечестиво, да и не по-людски вовсе, что смекнула Селестина: монах-то водится с дьяволом.
— Сдается мне, святой отец, что надобно нам сперва потолковать с глазу на глаз, а уж потом видно будет. — Тут велела она девушкам удалиться и добавила: — Хочу я вас, ваше преподобие, упредить: ежели служите вы дьяволу, о чем догадалась я по верным знакам, то и я с ним дружбу вожу, и дал он мне слово в обмен на мою душу никогда делам моим помехи не чинить, и договор наш верно исполнял, посему душу мою по праву получить должен. Вот и выходит, святой отец, мы с вами вроде как с одного поля ягода и не след нам друг другу пакостить. Пришла вам охота позабавиться да поскандалить, а мне назавтра расхлебывай. Дьявол-то из любой беды меня вытянуть сумеет, а вот инквизицию ему не пересилить. Да и стара я для их обхождения. Давайте уж лучше поладим по-дружески.
— Да я дружбу-то от веку ни с кем не водил. И до твоего интереса мне дела нет. Я сюда пришел, потому что так мне вздумалось, и твои опаски меня не остановят. Вот уж двадцать лет как веду я праведную жизнь, нынче ночью назначено мне умереть, и желаю я попробовать, каковы на вкус вино да женщины, а после умертвить попакостнее проклятого монаха.
В архивах святой инквизиции, в тех бумагах, где излагаются обстоятельства смерти Вельчека, и до сей поры хранится рассказ Селестины, собственноручно ею изложенный и подписью удостоверенный:
«И тогда начал он творить чудеса и выказывать бесовскую силу. И принудил меня созвать девушек, и велел доставить тех, что задержались до той поры со студентами, и студентов самих тоже; а последние были без верхней одежды, в непотребном виде. И колдовством своим сделал он так, что явилось множество кувшинов с вином, и попивал он из них и тем, кто при сем находился, тоже пить велел, пока и сам не опьянел и их не напоил допьяна, но только не меня, ибо я-то пить не пила, а исхитрилась вино через плечо выплескивать. И, охмелев, совершал он всякие непотребства, а затем вроде как унялся и подступил к студентам с расспросами об их познаниях, и в беседе не раз принимался восхвалять вино и говорил, что не ведает, что лучше — вино иль женские груди, о каковых покуда суждения своего не имел. Потом принялись они судить да рядить, кто-де сочинил Песнь Песней — Соломон ли, нет ли, и он утверждал, что нет, и даже обозвал Писание пустою книгою, и спросил одного из студентов, полагает ли он за правду, будто Валаамова ослица заговорила. А как студент заявил, что сему верует, снова сильно рассерчал и тотчас велел девушкам раздеться и показать груди свои; и встали бедняжки перед ним, до поясу оголившись, а он их все щупал да щупал — и не так, как то делают мужчины, а как желторотый юнец, а после того молвил, что женщины-де малого стоят и вино ему больше по нраву. Дабы как-то усмирить его буйство, в кое он все пуще впадал, предложила я ему выбрать самую пригожую из девушек и возлечь с нею и потом уж выносить суждение, столь ли ничтожна плоть, как он о том судит, и оглядел он девушек и выбрал одну; но в опочивальню отправляться с нею не пожелал — мол, хочет он проделать все прямо тут, на глазах у прочих. Но случилось так, что, сколь он ни старался, сколь девушки его ни раззадоривали, естество его в должное состояние не приходило, и ничегошеньки он не добился. И начал он тогда кричать, и ругаться, и браниться таким манером: „Падре Вельчек, что это у тебя за никчемное тело, не годится даже на то, с чем любой уличный пес легко управляется? На что растратил свои силы ты, поганая пробка, ежели теперь приходится умирать, не отведав женщины?“ И тем временем пил он и смаковал вино, и причмокивал языком, и порой выливал остатки на ту иль иную из девиц. И под конец молвил, что теперь ему осталось только кого-нибудь убить, чтобы набрать уж грехов сполна, и поймал он прямо из воздуха колоду карт и велел нам вытаскивать каждому по одной, объявивши, что убьет того, кто вытянет самую старшую карту. Но прежде принялся расписывать, как станет он жертву свою убивать… Тут все мы стали в страхе кричать и молить, чтобы сам он умирал поскорей и от нас отвязался; он же, услыхав наши вопли, вроде бы от задуманного отступился и стал рассуждать о судьбе человеческой да о свободе и предложил нам на выбор: либо карту вытягивать, либо богохульствовать. И тогда я, увидавши, что дело приняло дурной оборот, решилась пойти на хитрость: готовы, мол, мы богохульствовать, полагала же я при том, что всякий станет это делать, в душе храня верность Господу нашему и восхваляя Его, и что совершим мы этот грех, только чтоб спастись от проклятого монаха. И, согласившись на то, начал он дирижировать нами, словно хором, чтобы мы поносили Господа нараспев, и так оно и было; но тут опять случилось чудо — все слова говорили мы на латыни, хотя, как