общественных угодьях. Вы, например, охотитесь за миллионами; чтобы добыть их, вы пользуетесь капканами, ловушками, манкáми. Охота имеет свои отрасли. Один охотится за приданым, другой за ликвидацией чужого предприятия; первый улавливает души, второй торгует своими доверителями, связав их по рукам и по ногам. Кто возвращается с набитым ягдташем, тому привет, почет, тот принят в лучшем обществе. Надо отдать справедливость этой гостеприимной местности: вы имеете дело с городом, самым терпимым во всем мире. В то время как гордые аристократы других столиц Европы не допускают в свою среду миллионера-подлеца, Париж раскрывает ему свои объятия, бегает на его пиры, ест его обеды и чокается с его подлостью.
— Но где найти такую девушку?
— Она рядом с вами, она — ваша!
— Мадмуазель Викторина?
— Правильно.
— Каким образом?
— Будущая баронессочка де Растиньяк уже влюблена в вас.
— У нее ничего нет, — удивленно возразил Эжен.
— Ага! Вот мы и дошли до дела. Еще два слова — все станет ясно, сказал Вотрен. — Тайфер-отец — старый негодяй: подозревают, что он убил одного своего друга во время революции. Это молодчик моего толка и независим в своих мнениях. Он банкир, главный пайщик банкирского дома «Фредерик Тайфер и Компания». Все состояние он хочет оставить своему единственному сыну, обездолив Викторину. Подобная несправедливость мне не по душе. Я вроде Дон-Кихота: предпочитаю защищать слабого от сильного. Если бы господь соизволил отобрать сына у банкира, Тайфер взял бы обратно дочь к себе; ему захочется иметь наследника — эта глупость свойственна самой природе, а народить еще детей он уже не в состоянии, я это знаю. Викторина кротка, мила, быстро его окрутит, превратит в кубарь и будет им вертеть, подстегивая отцовским чувством! Она будет глубоко тронута вашей любовью, вас не забудет и выйдет за вас замуж. Я же беру себе роль провидения и выполню господню волю. У меня есть друг, обязанный мне очень многим, полковник Луарской армии,[51] только что вступивший в королевскую гвардию. Полковник следует моим советам и стал ярым роялистом; он не дурак и поэтому не дорожит своими убеждениями. Могу подать, мой ангел, еще один совет: бросьте считаться с вашими убеждениями и вашими словами. Продавайте их, если на это будет спрос. Когда человек хвастается, что никогда не изменит своих убеждений, он обязуется итти все время по прямой линии, — это болван, уверенный в своей непогрешимости. Принципов нет, а есть события; законов нет — есть обстоятельства; человек высокого полета сам применяется к событиям и обстоятельствам, чтобы руководить ими. Будь принципы и законы непреложны, народы не сменяли бы их, как мы — рубашку. Отдельная личность не обязана быть мудрее целой нации. Человек с ничтожными заслугами перед Францией почитается теперь, как некий фетиш, только потому, что за все хватался с большим жаром, а самое большее, на что он годен, это стоять среди машин в Промышленном музее с этикеткой Лафайет,[52] и в то же время каждый швыряет камень в князя,[53] который презирает человечество так глубоко, что плюет ему в лицо столько клятв, сколько оно требует, но во время Венского конгресса не допустил раздела Франции; его должны бы забросать венками, а вместо этого забрасывают грязью. О, я-то знаю положение вещей! Тайны многих людей в моих руках! Ну, будет! Я лишь тогда усвою какое-нибудь незыблемое убеждение, когда найду три головы, согласных в применении одного и того же принципа, а ждать этого придется мне долгонько! Во всех судах нельзя найти и трех судей, которые держались бы одного мнения об одном и том же параграфе закона. Возвращаюсь к моему приятелю. Стоит мне только попросить, и он готов хоть снова распять Христа. Достаточно одного слова дяденьки Вотрена, и он вызовет на ссору этого плута, который ни разу не послал своей бедняжке сестре хотя бы пять франков, и…
Тут Вотрен поднялся, встал в позицию и сделал выпад.
— …и в преисподнюю! — добавил он.
— Какой ужас! — сказал Эжен. — Вы шутите, господин Вотрен.
— Ля-ля-ля, спокойно! — ответил этот человек. — Не прикидывайтесь ребенком… Впрочем, если вам это нравится, возмущайтесь, негодуйте! Говорите, что я мерзавец, преступник, негодяй, бандит, только не называйте ни шпионом, ни мошенником! Ну же, говорите, стреляйте залпом! Прощаю вам: в ваши годы это так естественно. Я был и сам таким же! Только поразмыслите. Когда-нибудь вы поступите гораздо хуже. Вы приволокнетесь за хорошенькой женщиной и будете брать от нее деньги. Вы уже думали об этом, — сказал Вотрен, — да и как вам выдвинуться, если не спекулировать своей любовью? Добродетель, милый мой студент, не делится на части; или она есть, или ее нет. Нам предлагают церковное покаяние в своих грехах. Нечего сказать, хороша система! Благодаря ей можно очиститься от преступленья, выразив свое сокрушение о нем! Обольстить женщину, чтобы взобраться на ту или другую ступеньку социальной лестницы, посеять раздор в семье между детьми — словом, пойти на все мерзости, какие совершают шито- крыто, но так или иначе в целях личной выгоды иль наслажденья. Что это, по-вашему? Деяния во имя веры, надежды и любви? Когда денди за одну ночь отнимает у детей половину их состояния, его присуждают к двум месяцам тюрьмы, а почему же бедняка за то, что он украл тысячефранковую бумажку при «отягчающих вину обстоятельствах», шлют на каторгу? Вот вам законы. Нет в них ни одного параграфа, который не упирался бы в нелепость. Человек в модных перчатках и с ложью в сердце совершил убийство, не проливая крови, а действуя обманом; убийца открыл дверь отмычкой — то и другое ночные преступления. Ведь между тем, что предлагаю вам я, и тем, что рано или поздно совершите вы, нет разницы, если не считать пролитой крови. А вы верите во что-то незыблемое в этом мире! Так презирайте же людей и находите в сетях Свода законов те ячейки, где можно проскользнуть. Тайна крупных состояний, возникших неизвестно как, сокрыта в преступлении, но оно забыто, потому что чисто сделано.
— Замолчите, я не желаю больше слушать, вы доведете меня до того, что я перестану верить самому себе. Сейчас я знаю только то, что подсказывают мне чувства.
— Как вам угодно, прекрасное дитя. Я думал, вы покрепче. Больше не скажу вам ничего. Впрочем, последнее слово. — Он посмотрел на студента в упор и сказал: — Вам известна моя тайна.
— Молодой человек, отказываясь от ваших услуг, сумеет забыть ее.
— Хорошо сказано, мне нравится. Не всякий будет настолько щепетилен. О том, что я хочу сделать для вас, не забывайте. Даю вам две недели сроку. Да или нет — на ваше усмотрение.
«Что за железная логика у этого человека! — подумал Растиньяк, глядя, как спокойно удаляется Вотрен, держа подмышкой палку. — Он грубо, напрямик сказал мне то же самое, что говорила в приличной форме госпожа де Босеан. Стальными когтями он раздирал мне сердце. Зачем стараюсь я попасть к Дельфине Нусинген? Он разгадал мои внутренние побуждения, едва они успели зародиться. Этот разбойник в двух словах поведал мне о добродетели гораздо больше, чем я узнал из книг и от людей. Если добродетель не терпит сделок с совестью, значит я обокрал своих сестер!» — сказал он, швырнув мешок на стол.
Он сел и долго не мог прийти в себя под наплывом ошеломляющих мыслей.
«Быть верным добродетели — это возвышенное мученичество! Да! Все верят в добродетель, а кто же добродетелен? Народы сделали своим кумиром свободу, а где же на земле свободный народ? Твоя юность еще чиста, как безоблачное небо, но ты хочешь стать большим человеком или богачом, а разве не значит это итти сознательно на то, чтобы лгать, сгибаться, ползать, снова выпрямляться, льстить и притворяться? Разве это не значит добровольно стать лакеем у тех, кто сам сгибался, ползал, лгал? Прежде чем сделаться их сообщником, надо подслуживаться к ним. О нет! Хочу трудиться благородно, свято, хочу работать день и ночь, чтоб только трудом достичь богатства. Это самый долгий путь к богатству, но каждый вечер голова моя будет спокойно опускаться на подушку, не отягченная ни единым дурным помыслом. Что может быть прекраснее — смотреть на свою жизнь и видеть ее чистой, как лилия? Я и моя жизнь — жених и невеста. Да, но Вотрен мне показал, что происходит после десяти лет супружества. Черт возьми! Голова идет кругом. Не хочу думать ни о чем: сердце — вот верный вожатый!»
Его раздумье нарушил голос толстухи Сильвии, доложившей о прибытии портного. Растиньяк явился перед ним, держа в руках два мешка с деньгами, и не досадовал на это обстоятельство. Примерив свои фраки, предназначенные для вечеров, он облачился в новый дневной костюм, преобразивший его с головы до ног.
«Я не уступлю графу де Трай, — сказал он сам себе. — Наконец-то я приобрел дворянский вид!»