— Вы почти не ели.
— Нет аппетита. Простите меня.
Антуанетта боится, что не вытерпит до конца обеда и взорвется. Ей хочется кричать, кусаться, выть о своем горе, звать человека, который так и не пришел, как призывают утробным воем самца лесные звери.
— Вы как будто плакали.
Сесиль в дверях смакует каждый новый удар.
— Мы с мамой говорили о печальном.
— О Юбере, конечно?
Мысли Антуанетты витают так далеко, что она невольно бросает на свекровь удивленный взгляд.
Юбер? Да она о нем почти — и не помнит! Закрыв глаза, едва ли может вызвать в воображении черты его лица. Он умер, и все тут. От него остался только расплывчатый образ, ощущение печали, или, вернее, угрюмой жизни, которая грозила затянуться навсегда.
— Как-нибудь, когда не будет дождя, сходим вместе на могилу, да, Антуанетта?
— Конечно, мама.
Она не уверена, что произнесла эти слова. Ее голос прозвучал в воздухе как чужой. Ей необходимо встать, расслабиться.
— Простите…
Она видит, как они сидят перед ней оба, силится убедить себя в том, что она, Антуанетта, находится в этой комнате; она повторяет:
— Простите…
И обращается в бегство. Ей безумно хочется выйти в сырую темноту, пройтись по Елисейским полям, заходя во все бары подряд, чтобы отыскать его, крикнуть, что так нельзя: он не смеет ее бросить, она нуждается в нем, она готова на что угодно, она ничего от него не потребует, будет как служанка, лишь бы только…
— Сесиль! Проводите госпожу Антуанетту вниз. По-моему, ей нездоровится.
И г-н Руэ осведомляется, шаря в кармане в поисках зубочистки:
— А что с ней?
— Тебе не понять.
На самом деле она и сама не знает, но скоро узнает, она в этом уверена, она и живет-то для того, чтобы знать все, что творится вокруг нее, в мирке, которым она правит.
— Одиночество ее не тяготит. Как странно: у нее нет ни одной подруги.
Вот уж воистину мужское суждение! Слова! Как будто у самих Руэ есть друзья! Они не видятся даже с более или менее близкими родственниками, которых постепенно растеряли, и те смиренно присылают им поздравления к Новому году, потому что они, Руэ, богаты.
На что нужны друзья? Разве г-жа Руэ допустит, чтобы ее дом оскверняли своим присутствием чужаки и чужачки?
С одной из них, с Антуанеттой, ей пришлось примириться: сын желал заполучить ее во что бы то ни стало; чего доброго, заболел бы от огорчения ведь здоровьем он похвастать не мог.
— Ну ладно, женись!
Он и женился. Понял, что это такое. Он быстро устал таскаться за ней повсюду, куда ее тянула суетность и желание покрутиться вокруг огня.
— Признайся, что ты разочарован!
— Что ты, мама!
Но тогда с какой стати он принялся коллекционировать марки, а потом изучать испанский, один, вечерами напролет?
Теперь-то Антуанетта ходит по струнке. Г-жа Руэ ее выдрессировала.
— Скажите госпоже Антуанетте, чтобы шла наверх.
Она шла наверх.
— Антуанетта, подайте мне синие нитки. Не эти. Темно-синие. Вденьте, пожалуйста, нитку в иглу…
Она трепыхается, дрожит от нетерпения, но слушается, часами просиживает здесь, в тени свекрови.
«Ах, ты плакала! Ах, у тебя нет аппетита… «. Если бы она только могла ходить как все люди! Какой парадокс: обладать таким живым умом, такой сообразительностью, такой проницательностью, такой свирепой силой воли — и едва таскать ноги, превратившиеся мало-помалу в безжизненные каменные колонны!
Она борется. Когда она одна и никто не может за нею подсмотреть, она встает без посторонней помощи, ценой мучительных усилий, и заставляет себя ходить по комнате, нарочно отбрасывает палку, считает шаги; она своего добьется, она справится с проклятыми ногами, но об этом никому не следует знать.
Нет, не на улицу Коленкур ходила горевать Антуанетта. Губы г-жи Руэ выпячиваются в презрительную гримасу. Знает она этих людей, этих людишек с их пошлыми вожделениями: только и думают, как бы себя побаловать.
И мать у Антуанетты такая же. Наверняка дочка потихоньку сует ей деньги, и каждая купюра превращается в немедленную радость — в лангусту, в ресторанный обед, в кино, в соседок, приглашенных в гости полакомиться пирожными, или в какое-нибудь кошмарное платье, которое она купит, весь день пробегав по универсальным магазинам.
— Моя дочка замужем за сыном Руэ… Тех самых Руэ, производство проволоки… У них сто миллионов, а живут, как мелкие буржуа… Когда она выходила замуж, у них даже машины не было… Ей пришлось самой…
Немногим меньше она гордится второй дочерью, Колеттой, содержанкой пивовара с Севера. Ходит к ней в гости в ее квартирку в Пасси, прячется на кухне, когда пятидесятилетний любовник вваливается к Колетте без предупреждения, а может быть, и подслушивает; с нее станется бесстыдно ловить звуки из спальни и ванной.
— Фелиси, дайте сюда мои очки. Сесиль еще не вернулась?
Голос из прихожей:
— Я здесь, мадам.
— Чем она занимается?
— Сперва не хотела, чтобы я стелила, велела мне уйти, крикнула: «Оставь ты меня, ради Бога! Неужели не видишь, как мне…» И бесстрастный голос г-жи Руэ:
— Как ей что?
— А ничего. Она не договорила. Закрылась в ванной. Я постелила. Когда я уходила, она плакала, на весь дом было слышно через дверь.
— Дайте сюда мои очки.
В полночь мать Антуанетты выходит из кино на площади Бланш вместе с соседкой по лестничной площадке, которую пригласила с собой за компанию.
Освещенные кафе вводят их в соблазн: еще одно дополнительное удовольствие.
— Позволим себе по рюмочке ликера у Граффа?
Г-н Руэ неподвижно лежит в постели и ждет сна, ничего другого он не ждет: давно смирился с границами, очерчивающими его существование.
Доминика штопает серые чулки; все чулки в корзинке серые, других она не носит: серый цвет самый немаркий; она убеждена, что серые чулки — наиболее прочные и подходят к любому платью.
Время от времени она вскидывает голову, замечает белые капельки на стеклах, что-то розовое в окнах напротив, а этажом выше сплошную черноту и снова наклоняется, протягивает руку к печке, слегка поворачивает полено, поддерживает жалкий огонек.
Она ложится последняя на всей улице. Квартиранты не вернулись. Она немного подождала их в тишине, потом заснула, проснулась до рассвета, увидела, что за окнами уже светает, а парочка вернулась