больнице и воровала еду для того, чтобы объедаться до рвоты, меня поймали и выгнали. Профессор выдал мне справку, свидетельствующую, что я не несу за это ответственности, что это проявление болезни. Я надеюсь, что меня восстановят на работе.
Потом она возвращается к своей навязчивой идее.
— В пятницу я прямо сразу побегу в супермаркет, куплю себе пирожных с заварным кремом и съем весь пакет. И все, не пойман — не вор…
Все ее мании, цель которых — не потолстеть, остались при ней. Ей не надо бы покидать больницу. Но она заражает меня. Если бы мне удалось достать пакет карамельных пирожных с заварным кремом, я бы устроила оргию. И я бы их не «выплюнула». Рвотная фаза болезни меня еще не затронула, пока… В любом случае, мне помешал бы мой зонд в глотке. А Сесиль уже достигла мастерства в проделывании этих опасных номеров, и мне страшно за нее.
В день выхода из больницы она встает очень рано. Она очень возбуждена, прихорашивается, красится больше, чем обычно, надевает украшения, красивые золотые серьги. Она уже места себе не находит, когда, наконец, за ней приходит ее мать.
— Давай скорее, мама…
Но тут появляется профессор. Сесиль, наверное, надеялась избежать последней беседы, но тщетно. Мать и дочь настигнуты в палате. Профессор спрашивает:
— Сесиль, можно Жюстин останется с нами?
— Да, да, конечно, мне нечего скрывать.
— Итак? Какие у тебя планы?
Сесиль говорит, что начнет заниматься йогой, гулять, победит свои страхи и попытается снова начать работать с неполной нагрузкой. Она торопится, она настолько торопится сбежать отсюда, что это заметно. Понятно также, что она не выдержит шока свободы. Я не видела, какой она поступила в больницу, но за последнюю неделю она не прибавила ни грамма. Она весит, наверное, килограммов сорок пять, может быть, даже меньше и тратит энергии гораздо больше, чем это ей позволительно. Она упросила профессора вынуть из ее носа зонд для того, чтобы спокойно отдаться во власть своих кризисов. Он уступил ей потому, что она ввела его в заблуждение постоянной ложью.
Я думаю, что она скоро вернется в больницу. Сесиль обнимает меня, вытирает слезинку и уходит.
Она мчится к срыву с карамельными пирожными с заварным кремом. После чего найдет туалет и освободится от последствий обжорства. Инфернальный цикл.
Мы обещали писать друг другу, и я получаю от нее весточки. Она вернулась домой, встретилась с дочкой, она довольна, желает мне много мужества и добавляет: «Я знаю, что у тебя все получится». Банальные слова, написанные мелким детским почерком, на банальной почтовой открытке со зверюшкой, которая говорит: «Я целую тебя сто раз».
Я отвечаю ей, что у меня все хорошо, что у меня новая соседка, милая, но немного странноватая. Сесиль отвечает, что у нее опять были приступы: «Вчера я немножко сорвалась, наелась пирожных с заварным кремом и кремовых десертов, но все наладится. Диетолог придет ко мне на дом».
Я вышла из больницы на восемь недель позже Сесиль. За эти два месяца я получила десяток писем, в шести или семи из них говорилось о приступах. В последнем письме, которое я получила, уже покинув больницу, Сесиль писала, что дела идут не очень хорошо. Я догадываюсь, что это «не очень хорошо» опаснее, чем можно подумать. Сесиль пишет о новой госпитализации через неделю. Я желаю ей мужества, надеюсь скоро ее увидеть, приглашаю войти в состав группы слова профессора.
Я отправила ей письмо в пятницу утром, а в пятницу вечером узнала, что она умерла.
28 октября 2005 года, черная метка. Вечером я пришла на собрание группы слова профессора. Увидев меня, он прервался на полуслове.
— Жюстин, напомни мне о том, что позже нам надо поговорить.
Он взял меня за руку и отвел в соседнюю комнату.
— Я должен сообщить тебе плохую новость. Ты помнишь Сесиль, твою соседку по палате? Ее нашли мертвой в постели, она опустошила себя рвотой. Нехватка калия, сердечный приступ.
Меня словно ударили дубиной по затылку. Я заливаюсь слезами.
Ее мама увидела на кровати (рядом с неподвижным телом дочери) одно из моих писем. Потом она прочла ее дневник, нашла нашу переписку. Сесиль оставила мне следующие слова: «Даже если я не выкарабкаюсь, я очень хочу, чтобы выздоровела Жюстин, потому что я очень люблю эту девочку, она — чудо».
Мама Сесиль не знала, как поступить. Должна ли она сообщать мне об этом или нет? Нужно ли ей мне звонить? Профессор избавил ее от тяжких сомнений и предупредил меня. И вот я оплакиваю подругу по несчастью. А мое последнее письмо? Оно не помогло, оно ушло к живой, а пришло к постели мертвой. Ее последний приступ с карамельными пирожными с заварным кремом стоил ей жизни. У Сесиль было мало друзей, а я ее выслушивала, не осуждала ее поведение и ограничивалась простыми пожеланиями: «Будь внимательней к себе», «Заботься о своем здоровье».
Я не мешала ей устраивать приступы рвоты, я не доносила на нее врачам и считаю такие вещи недопустимыми. В любом случае, следить за больными должен специалист по питанию. Но я поддерживала ее, уговаривала ходить куда-нибудь, снова начать работать. Она так хорошо ко мне относилась, я думаю потому, что заболела где-то лет в семнадцать и я напоминала ей ее саму в этом возрасте. Сесиль надеялась, что я поправлюсь, потому что у меня болезнь только началась, не то, что у нее, страдавшей, к несчастью, уже слишком давно. Шестнадцать лет нездоровья, тревог, навязчивых неврозов, кризисов, худобы и постоянной рвоты. Я думаю о ее матери, о маленькой одинокой дочке, такой хорошенькой на фотографии, украшавшей стену палаты. Я пишу бабушке дочери Сесиль, спрашиваю о новостях, я словно чувствую свою ответственность за эту ужасную смерть.
В конце концов у меня не остается больше слез.
Я прихожу в гнев. Я должна была… не знаю… поговорить с ее матерью, вмешаться, сделать что- нибудь… Но что? Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что она бессознательно стремилась к смерти, что змея душила ее день за днем все эти годы, что у Сесиль не было сил избавиться от нее. Как многие из нас, она не верила в неизбежность смерти. Я вспоминаю время, когда я сама наивно думала: «Если я начну умирать, я поем и не умру…»
Сесиль, в отличие от меня, не повезло. Внешне она казалась веселой и возбужденной, но я чувствовала, что это проявления болезни. Я находилась в больнице, восстанавливая силы, в предчувствии трудного, но совершенно реального выздоровления. А у Сесиль был другой случай. Я не понимала ее внутреннего состояния, не знала ее прежних страданий, и, несмотря на то что эта смерть вызывала у меня гнев, я была вынуждена остаться лишь беспомощным ее свидетелем. Она посвятила мне несколько строк в своем дневнике, значит, она почувствовала во мне силу, о присутствии которой я сама не подозревала.
В то время я начала открываться другим людям.
Я разговаривала с ними, меньше прятала свои мысли. Госпитализация стала для меня началом конца болезни. Я была на правильном пути, Сесиль уловила проблеск надежды, который когда-то видела и сама. А может быть, и не видела…
Узнав обстоятельства смерти Сесиль, я некоторое время все равно не могла в нее поверить. Я думала, что, возможно, меня просто хотят напугать, говоря, что она опустошила себя рвотой, что у нее обнаружилась нехватка калия, за которой последовал сердечный приступ. Если бы я не знала подробностей, я решила бы, что это самоубийство. И такая мысль до сих пор иногда приходит мне в голову, поскольку нарушения режима питания, если их вовремя не остановить, являются неосознанным, медленным и неявным самоубийством — ежедневным страданием.
Это была после кончины моей прабабушки вторая встреча со смертью в моей жизни. И в случае с Сесиль меня терзала мысль о моем письме на постели, письме двухнедельной давности. Она терзает меня и поныне. Ведь это значит, что Сесиль рассчитывала на меня, что она любила меня, а я, мне кажется, не была достаточно внимательна к ней. Я не понимала, насколько она была одинока. Потом я очень часто писала ее матери, чтобы дать ей почувствовать: у меня достаточно мужества для того, чтобы сражаться за двоих и победить. В ответ я получила написанные Сесиль стихи и фотографию, на которой она была еще здоровой. Я до сих пор думаю о ней. То же самое могло случиться и со мной в безумный период веса в сорок