мной, — они не очень-то идут в счет, правда?
Я не подала и вида, что сил у меня больше нет.
— Это зависит от того, что по-твоему значит «очень»!
— Да, — с полной готовностью подхватил он, — все зависит от этого!
Затем он снова повернулся к окну и подошел к нему поспешными, нервными, как бы нетерпеливыми шагами. Он постоял немного, приникнув лбом к стеклу, вглядываясь в знакомые мне нелепые кустарники и унылый октябрьский день. У меня всегда была с собой для вида «работа», и под этим лицемерным предлогом я пошла и села на софу. Успокаивая себя этим занятием, как это бывало не раз в те мучительные минуты, о которых я уже рассказывала, когда я знала, что дети поглощены чем-то, к чему у меня нет доступа, я понемножку приходила в привычное состояние — готовности ко всему, самому худшему.
И вдруг на меня нашло что-то необычное, когда я, поглядев на спину мальчика, почувствовала, что он смущен и что мне сейчас доступ открыт. Это ощущение несколько минут все усиливалось, и внезапно я поняла, что оно связано с тем, что это ему сейчас закрыт доступ. Рамы и стекла громадного окна были как бы картиной, и для него в этой картине чего-то недоставало. Был он в этой картине или вне ее, во всяком случае, я видела его. Он был как-то растерян, но все так же прелестен: и во мне встрепенулась надежда. Не ищет ли он за этим колдовским стеклом чего-то невидимого ему, и не в первый ли раз за все время он терпит такое разочарование? В первый, в первый раз: я сочла это счастливым предзнаменованием. Его это заметно встревожило, хоть он и крепился; весь день он был в какой-то тревоге, и, даже когда сидел за столом, держась, как и всегда, учтиво, непринужденно, ему приходилось пускать в ход свой необычный дар, чтобы сохранить эту непринужденность. Когда он повернулся ко мне, казалось, что он лишился этого дара.
— Что ж, я, пожалуй, рад, что Блай не вреден мне!
— Ты, кажется, за последние сутки видел здесь так много, больше, чем когда-либо. Надеюсь, тебе это было приятно, — храбро продолжала я.
— О, да, я забрел очень далеко; обошел все кругом — за много миль от дома. Я никогда еще не чувствовал себя так свободно.
Он говорил своим обычным для него тоном, а я только старалась вторить ему.
— И тебе это было приятно?
— А вам?
Он стоял передо мной, улыбаясь; и когда он произнес два эти слова, в них было столько проницательности, сколько мне никогда не доводилось слышать в двух словах. И не успела я ему ответить, он продолжал, как будто почувствовав, что это дерзость, которую надо смягчить.
— Вы так прелестно показываете свое отношение к этому, а ведь с тех пор, как мы с вами остались одни, вам больше приходится проводить время в полном одиночестве. Но я думаю, что вас это не очень огорчает, — прибавил он.
— Что я тебя мало вижу? — спросила я, — Милый мой мальчик, как же это может меня не огорчать? Хотя я и отказалась от всех притязаний на твое общество — ты так от меня отдалился, — тем не менее оно мне очень приятно. А ради чего бы другого я здесь осталась?
Он посмотрел мне прямо в глаза, и на его погрустневшем лице появилось такое выражение, какого я никогда не видела до сих пор.
— Вы только ради этого и остались?
— Разумеется. Я здесь как твой друг и потому, что принимаю в тебе большое участие, и останусь до тех пор, пока для тебя не подыщут что-либо подходящее. Тебя это не должно удивлять.
Голос мой прерывался, и я чувствовала себя не в силах совладать с дрожью.
— Разве ты не помнишь, как я говорила тебе, в ту ночь, когда была гроза и я пришла и сидела около тебя на кровати, что нет на свете ничего такого, чего бы я для тебя не сделала?
— Да, да! — Он тоже, видимо, был взволнован и старался совладать со своим голосом; но ему это удалось гораздо лучше, чем мне: грусть, проступавшая на его лице сменилась улыбкой, и так, смеясь, он притворился, будто мы с ним весело шутим.
— А я-то думал, вы говорили это для того, чтобы я для вас что-то сделал.
— Отчасти для этого, — согласилась я, — мне хотелось чтобы ты для меня что-то сделал. Но ведь ты знаешь что ты ничего не сделал.
— Ох, да, вы хотели, чтобы я вам что-то рассказал, — ответил он с какой-то наигранной готовностью.
— Вот именно. Ну говори, говори сейчас же. Все, что у тебя на душе, ты сам знаешь.
— Ах, так вот, значит, для чего вы остались?
Он говорил весело, но сквозь эту веселость проступала дрожь накипавшего возмущения; у меня даже нет слов выразить, что я почувствовала, уловив в этом едва заметный признак того, что он сдается. Казалось, то, чего я так мучительно добивалась, вот-вот свершится, а я была только изумлена.
— Ну да, я могу тебе честно признаться, — для этого.
Он молчал так долго, что мне показалось, он теряется в догадках, нет ли еще чего-нибудь, что могло заставить меня остаться, и наконец вымолвил:
— Вы хотите — сейчас, здесь?
— Самое подходящее и время и место — лучше не выбрать.
Он растерянно огляделся по сторонам, и у меня было странное — о, какое странное — впечатление, что я первый раз обнаруживаю у него признаки страха, который вот-вот завладеет им. Как будто он вдруг стал бояться меня, и мне пришло в голову, что, пожалуй, это было бы лучше всего — заставить его бояться. Но как я ни старалась напустить на себя строгость, все мои усилия были тщетны, и в следующую минуту я услышала свой голос, мягкий и чуть ли не до смешного кроткий.
— Тебе опять не терпится уйти?
— Да, ужасно!
Он героически улыбнулся мне, и это детское мужество было тем трогательнее, что мучительное усилие заставило его вспыхнуть. Он схватил шляпу, которую принес с собой, и стоял, вертя ее с таким видом, что я, уже почти достигнув цели, почувствовала неизъяснимый ужас от того, что я делаю. Каким бы путем я ни добилась признания, оно будет жестоким насилием над этим маленьким беспомощным существом, открывшим мне возможность такого прекрасного общения — ведь это значило внушить ему понятие грубости и вины. Не низостью ли было зародить в этом прелестном создании такое несвойственное ему стеснение. Кажется, я вношу теперь в наши отношения ясность, которой еще не могло быть в то время, ибо мне представляется, что перед нашими бедными глазами уже сверкнула искра предвидения грядущей муки. И мы кружили один вокруг другого с мучительными сомнениями, со страхом, словно бойцы, не смеющие сойтись ближе. Но ведь мы же страшились друг за друга! Мы выжидали и еще некоторое время оставались невредимыми.
— Я все вам расскажу, — сказал Майлс, — то есть все, что вы хотите. Вы останетесь со мной, и нам обоим будет хорошо, и я сам хочу рассказать вам — да, хочу. Но не сейчас.
— Почему же не сейчас?
Моя настойчивость оттолкнула Майлса, и он опять подошел к окну и стоял молча, и в наступившей тишине, казалось, можно услышать, как пролетит муха. Затем он повернулся ко мне с таким видом, как если бы там за окном его ждал кто-то, с кем явно приходится считаться.
— Мне надо повидать Люка.
Я еще ни разу не доводила его до такой грубой лжи, и мне стало стыдно, как никогда. Но его ложь, как это ни ужасно, позволила мне открыть правду. Я старательно довязала несколько петель моей работы.
— Хорошо, ступай к Люку, а я буду ждать обещанного тобой. Только я попрошу тебя, прежде чем ты уйдешь — исполни одну мою не такую уж большую просьбу.
Он, казалось, считал, что перевес уже на его стороне и со мною еще можно поторговаться.
— Совсем небольшую?…
— Да, крошечную частицу всего целого. Скажи мне, — о, я вся была поглощена работой и говорила таким небрежным тоном! — не ты ли вчера днем взял со стола в холле мое письмо?