больными и кажутся необъяснимыми, — он запрещал прибирать в его комнате, отказывался от всех услуг, даже не позволял перестилать постель. Крайняя его апатия запечатлелась на всём: мебель в комнате стояла в беспорядке, пыль и паутина покрывали даже самые хрупкие, изящные безделушки. Человеку, когда-то богатому и отличавшемуся изысканными вкусами, как будто доставляло удовольствие плачевное зрелище, открывавшееся перед его глазами в этой комнате, где и камин, и письменный стол, и стулья были загромождены предметами ухода за больным, где всюду виднелись грязные пузырьки, с лекарствами или пустые, разбросанное бельё, разбитые тарелки, где перед камином валялась грелка без крышки и стояла ванна с невылитой минеральной водой. В каждой мелочи этого безобразного хаоса чувствовалось крушение человеческой жизни. Готовясь удушить человека, смерть проявляла свою близость в вещах. Дневной свет вызывал у графа какой-то ужас, поэтому решётчатые ставни всегда были закрыты, и в полумраке комната казалась ещё угрюмее. Больной сильно исхудал. Казалось, только в его блестящих глазах ещё теплится последний огонёк жизни. Что-то жуткое было в мёртвенной бледности его лица, особенно потому, что на впалые щёки падали длинные прямые пряди непомерно отросших волос, которые он ни за что не позволял подстричь. Он напоминал фанатиков-пустынников. Горе угасило в нём все человеческие чувства, а ведь ему ещё не было пятидесяти лет, и было время, когда весь Париж видел его таким блестящим, таким счастливым!
Однажды утром, в начале декабря 1824 года, Эрнест, сын графа, сидел в ногах его постели и с глубокой грустью смотрел на отца. Граф зашевелился и взглянул на него.
— Болит, папа? — спросил Эрнест.
— Нет, — ответил граф с душераздирающей улыбкой. —
И он коснулся своей головы исхудалыми пальцами, а потом с таким страдальческим взглядом прижал руку к впалой груди, что сын заплакал.
— Почему же Дервиль не приходит? — спросил граф своего камердинера, которого считал преданным слугой, меж тем как этот человек был всецело на стороне его жены. — Как же это, Морис? — воскликнул умирающий и, приподнявшись, сел на постели; казалось, сознание его стало совершенно ясным. — За последние две недели я раз семь, не меньше, посылал вас за моим поверенным, а его всё нет. Вы что, шутите со мной? Сейчас же, сию минуту поезжайте и привезите его! Если вы не послушаетесь, я встану с постели, я сам поеду…
— Графиня, — сказал камердинер, выйдя в гостиную, — вы слышали, что граф сказал? Как же теперь быть?
— Ну, сделайте вид, будто отправляетесь к этому стряпчему, а вернувшись, доложите графу, что он уехал из Парижа за сорок лье на важный процесс. Добавьте, что его ждут в конце недели.
«Больные никогда не верят близости конца. Он будет спокойно дожидаться возвращения поверенного», — думала графиня. Накануне врач сказал ей, что граф вряд ли протянет ещё сутки. Через два часа, когда камердинер сообщил графу неутешительное известие, тот пришёл в крайнее волнение.
— Господи, господи! — шептал он. — На тебя всё моё упование!
Он долго глядел на сына и наконец сказал ему слабым голосом:
— Эрнест, мальчик мой, ты ещё очень молод, но у тебя чистое сердце, ты поймёшь, как свято обещание умирающему отцу… Чувствуешь ли ты себя в силах соблюсти тайну, сохранить её в душе так крепко, чтобы о ней не узнала даже мать? Во всём доме я теперь только тебе одному верю. Ты не обманешь моего доверия?
— Нет, папа.
— Так вот, Эрнест, я тебе сейчас передам запечатанный конверт; он адресован Дервилю. Сбереги его, спрячь хорошенько, так, чтобы никто не подозревал, что он у тебя. Незаметно выйди из дому и опусти его в почтовый ящик на углу.
— Хорошо, папа.
— Могу я положиться на тебя?
— Да, папа.
— Подойди поцелуй меня. Теперь мне не так тяжело будет умереть, дорогой мой мальчик. Лет через шесть, через семь ты узнаешь, какая это важная тайна, ты будешь вознаграждён за свою понятливость и за преданность отцу. И ты увидишь тогда, как я любил тебя. А теперь оставь меня одного на минутку и никого не пускай ко мне.
Эрнест вышел в гостиную и увидел, что там стоит мать.
— Эрнест, — прошептала она, — поди сюда. — Она села и, притянув к себе сына, крепко прижав его к груди, поцеловала с нежностью. — Эрнест, отец сейчас говорил с тобой?
— Да, мама.
— Что ж он тебе сказал?
— Не могу пересказывать это, мама.
— Ах, какой ты у меня славный мальчик! — воскликнула графиня и горячо поцеловала его. — Как я рада, что ты умеешь молчать! Всегда помни два самых главных для человека правила: не лгать и быть верным своему слову.
— Мамочка, какая ты хорошая! Ты-то, уж конечно, никогда в жизни не лгала! Я уверен.
— Нет, Эрнест, иногда я лгала. Я изменила своему слову, но в таких обстоятельствах, которые сильнее всех законов. Послушай, ты уже большой и умный мальчик, ты, верно, замечаешь, что отец отталкивает меня, гнушается моими заботами. А это несправедливо. Ты ведь знаешь, как я люблю его.
— Да, мама.
— Бедный мой мальчик, — сказала графиня, проливая слёзы. — Всему виной злые люди, они оклеветали меня, задались целью разлучить твоего отца со мною, оттого что они корыстные, жадные. Они хотят отнять у нас всё наше состояние и присвоить себе. Если б отец был здоров, наша размолвка скоро бы миновала, он добрый, он любит меня, он понял бы свою ошибку. Но болезнь помрачила его рассудок, предубеждение против меня превратилось у него в навязчивую мысль, в какое-то безумие. И он вдруг стал выражать тебе предпочтение перед всеми детьми, — это тоже доказывает умственное его расстройство. Ведь ты же не замечал до его болезни, чтоб он Полину и Жоржа любил меньше, чем тебя. Всё теперь зависит у него от болезненных капризов. Его нежность к тебе могла внушить ему странные замыслы. Скажи, он дал тебе какое-нибудь распоряжение? Ангел мой, ведь ты не захочешь разорить брата и сестру, ты не допустишь, чтобы твоя мама, как нищенка, молила о куске хлеба! Расскажи мне всё…
— А-а! — закричал граф, распахнув дверь.
Он стоял на пороге полуголый, иссохший, худой, как скелет. Сдавленный его крик потряс ужасом графиню, она остолбенела, глядя на мужа; этот измождённый, бледный человек казался ей выходцем из могилы.
— Вам мало, что вы всю жизнь мою отравили горем, вы мне не даёте умереть спокойно, вы хотите развратить душу моего сына, сделать его порочным человеком! — кричал он слабым, хриплым голосом.
Графиня бросилась к ногам умирающего, страшного, почти уродливого в эту минуту последних волнений жизни; слёзы текли по её лицу.
— Пожалейте! Пожалейте меня! — стонала она.
— А вы меня жалели? — спросил он. — Я дозволил вам промотать всё ваше состояние, а теперь вы хотите и моё состояние пустить по ветру, разорить моего сына!
— Хорошо! Не щадите, губите меня! Детей пожалейте! — молила она. — Прикажите, и я уйду в монастырь на весь свой вдовий век. Я подчинюсь, я всё сделаю, что вы прикажете, чтобы искупить свою вину перед вами. Но дети!.. Пусть хоть они будут счастливы… Дети, дети!..
— У меня только один ребёнок! — воскликнул граф, в отчаянии протягивая иссохшие руки к сыну.
— Прости! Я так раскаиваюсь, так раскаиваюсь! — вскрикивала графиня, обнимая худые и влажные от испарины ноги умирающего мужа.
Рыдания не давали ей говорить, горло перехватывало, у неё вырывались только невнятные слова.
— Вы раскаиваетесь?! Как вы смеете произносить это слово после того, что сказали сейчас Эрнесту! — ответил умирающий и оттолкнул её ногой.
Она упала на пол.