– Вы поправитесь, – сказал Гарс.
– Нет. Другие выздоравливают, но не я. Доченька моя маленькая была для меня всем, моей радостью, все делала ради нее. Норману что, он для нее отчим, он не так переживает, как я. Страшно это сейчас говорить, но ведь никогда ее как следует и не любил, мешала она ему; нелюбимое дитя – это наказание, да еще в этом тесном фургоне, так что, конечно, были трудности. Естество тоже ведь что-то значит, а для него куда больше, чем для меня. Долгие годы стояли в очереди на жилье, но когда ее отец умер, то есть мой первый муж, снова оказались в хвосте. Я своего первого мужа любила, не могу поверить, что их обоих уже нет, слишком жестоко это, был таким хорошим человеком, образованным, директором школы, все знал. Руперт его звали, он и для дочки имя выбрал.
– А как ее звали?
– Розалинда. Как у Шекспира, забыла, из какой пьесы. Говорил, что будет высокой. Но когда умер, она была еще крохотной, умер от язвы желудка, и вот уже их обоих нет. Такая умненькая, хорошая девочка была, в школе успевала, это у нее от отца. Не могу поверить, утром проснусь…
– Не поддавайтесь горю, – сказал Гарс. – Нам всем предстоит умереть. Жизнь – недолгое путешествие через печальную страну, даже для лучших из нас. – Ему не хватало слов, которые могли бы стать в ряд с ее словами. – А чем ваш теперешний муж занимается? – спросил он, только бы не молчать.
– Что-то там связанное с продажей автомобилей, то работа есть, то нет. Сидел в тюрьме. Поэтому и вышла за него. Когда сказал, что сидел в тюрьме, так мне его жалко сделалось…
– Вы к нему хорошо относитесь?
– Не так чтобы очень. Все время ссорились. Не могла удержаться, чтобы его не сравнивать с Рупертом, и об этом ему говорила. А мужчины этого не любят. И жилье тесное, и деньги чуть какие появлялись, он себе забирал, из-за Розалинды ругались. Она была такой доброй, ласковой девочкой, очень огорчалась, когда, лежа в постельке, слышала нашу ругань, не могла уснуть. Норман никогда не выключал телевизор, и из-за этого тоже ругались, так она, бывало, придет в одной ночной рубашечке, ручки к нам протянет, так что даже Норману иногда стыдно делалось. Все могла вынести, пока доченька была со мной, мечтала о будущем, когда моя девочка станет такой высоконькой, может, студенткой. Это была будто такая дорога счастья, уходящая прямиком в будущее. А сейчас никогда уже ее не увижу, не обниму, не прижму к себе, ох, если бы можно было, и надо же было ей выбежать из фургона как раз в эту минуту, в ту единственную минуту, если бы окликнула ее, позвала…
Белый апокалиптический свет расщеплялся перед глазами Гарса, где-то были слезы, его слезы. Он подумал: вот что означает видеть перед собой смерть. Он вспомнил темную нью-йоркскую улицу, крик «Помогите!», тело, тяжело опадающее в сточную канаву, и себя, уходящего, уходящего. То был текст, написанный маленькими буквами. А сейчас – безжалостно высвеченная больничная палата, рука миссис Монкли, стискивающая его руку, ее нескончаемый плач, ее губы, мокрые от слез, – текст, написанный большими буквами. Вот оно, красноречие временно отсутствующего Бога. Но способен ли он прочитать, и вообще имело ли смысл читать?
Есть какие-то связи, но в силах ли он постичь их? Раз ребенок может выбежать на дорогу и погибнуть, то надо знать, как жить, чтобы этого не случилось. Существуют связи в мире, тайная логика, необходимая, как необходима математическая система. Возможно, для Бога эти связи и есть математическая система, магнетизм которой, обусловленный высшей необходимостью, приводит к тому, что прикосновение места и времени ощущается как волнение, как страсть. Иногда он распознавал это прикосновение и содрогался от его ужасной неотвратимости, понимая в то же время, что не сможет ему противиться. Так выглядит извечное предназначение. Эти смерти – просто знаки, может быть, даже несущественные. Они не представляют собой ни начала, ни конца. Перед ним простирается сама система. А в нем самом – везде одинаковая обжигающая необходимость. Но этот опаляющий мрак может ли быть для него чем-то большим, чем обыкновенным познанием? Может быть, так выглядит бездна, в которую его столкнули? Одинаково ли выглядит бездна для всех людей? Познание чего-то непонятного неразделимо смешано с иллюзией. Даже слова, изношенные до последней степени, сохраняют эту мглистость, тепло, без которого бедное человеческое существо, наверное, не сможет жить. Ибо чем будет действие без них и можно ли и дальше брести во мраке, когда утерян смысл? Абсолютное противоречие находится, наверное, в самом центре, но, несмотря на это, система существует, существует эта потаенная логика, единственная логика, единственный смысл.
Мэвис сидела расслабившись в огромном кресле. Уже стемнело. Мэтью со стаканом виски в руке тоже сидел в кресле, наклонившись к ней. Горела только одна лампа. Они не касались друг друга. Не было необходимости. Это еще придет. Страсть и счастье соединят тела.
Говорили ни о чем и к большему не стремились. Говорили наобум, с большими паузами. Все необходимое уже сказано. Теперь можно говорить все, что душе угодно, ведь перед ними бескрайний спокойный простор времени. Мэтью расстегнул пиджак. Сейчас как никогда прежде ему было хорошо в собственном теле. Мэвис чуть коснулась его запястья, и он почувствовал себя просветленным и чистым, словно окруженный золотистым контуром, он слегка возвысился над повседневным миром; а желание, хотя уже сладостно реальное, еще терпеливо ждало своего часа.
Мэвис сидела, откинувшись на спинку кресла, сбросив туфли, расстегнув несколько пуговиц сверху, медленно водя рукой по шее и груди; и он видел в ней идеальное соответствие своим чувствам.
– Вот так, – говорила Мэвис, – я просто не знаю, что для Дорины лучше. Боюсь совершить какую-то непоправимую ошибку. Тут есть такой тонкий узелок, который только она может распутать. Разрезать нельзя. Иногда мне кажется, что она хочет, чтобы я подтолкнула ее к поступку. Но даже если и так, все равно это неразумно. Чем может психоаналитик помочь этому ребенку? Иногда то, что очевидно, как раз и требует самого большого труда. Но психоанализ – слишком грубый инструмент. Дорина видит, она
– Что видит?
– Нечто. Мне кажется иногда, что она видит невидимое. Поднимает брови, я иногда замечаю, словно чему-то удивляется. Ей нужно снова отыскать Остина, они должны сойтись, когда придет подходящий момент. А скоро ли придет, не знаю.
– Ты ставишь задачу, но не даешь решения.
– Правильно поставить задачу – это уже отбросить некоторые неудачные решения.
– В поведении Дорины тебя беспокоит только одна какая-то деталь, или тут целый набор факторов, возможно, друг с другом не связанных? Когда имеешь дело с кем-то, испытывающим такого рода трудности, появляется соблазн все упростить, представить, что есть только один ответ, один выход.
– Не могу сказать. Мне кажется, что-то одно. И я верю, что все решится. Я так хочу… освободить ее, что ли… выпустить на волю, как птичку. В общем, трудно выразить…
– То есть тебе кажется, что она потом сможет… как бы это выразить… спасти… Остина?
– Да. Я верю в это.
– Просто веришь?
– Да. Тут есть что-то религиозное. Чтобы помочь другим людям, надо верить, вера может помочь.
– Возможно. Остину нужна работа. Я пробовал для него найти. И Джордж тоже. Дело непростое. Его возраст и физический недостаток… Ну и слухи, которые вокруг него бродят.
– Знаю.
– Все вместе может сделать наши усилия тщетными.
– И все же надо действовать. Я хочу, чтобы Дорина встретилась с ним, хочу пробудить в ней стремление к встрече. Если хоть какой-то ангел-хранитель печется о нем…
– Да, и он знает об этом, – сказал Мэтью. – Но мне с ней видеться не имеет смысла.
– Это и невозможно.
Их взгляды встретились.
– Если бы только, если бы…
– Что, Мэвис?
– Если бы оказаться вдвоем где-нибудь в совершенно новом месте, мы смогли бы найти счастье!
Мэтью выдержал ее испытующий взгляд.
– Не думаю, что этого достаточно.
– Я знаю. Но бывают минуты, когда любовь так измучивает человека, что, окончательно выбившись из