III
Анджела Лин возвращалась поездом с юга Франции. В эту пору она обычно отправлялась в Венецию, однако в нынешнем году, когда международное положение нудно лезло всем на язык, она оставалась в Каннах до последнего – и даже сверх последнего – момента. Французы и итальянцы, с которыми она виделась, говорили, что войны просто не может быть; они с уверенностью утверждали это до пакта с Россией и с удвоенной уверенностью после. Англичане говорили, что война будет, но не так скоро. Одни только американцы знали, каких событий следует ожидать и когда именно. И вот теперь она с необычными неудобствами проезжала через страну, которая вступала в войну под суровыми лозунгами: «Il faut en finir»[9] и «Nous gagnerons parce que nous sommes les plus forts»[10].
Это было утомительное путешествие; поезд опаздывал уже на восемь часов; вагон-ресторан исчез во время ночной стоянки в Авиньоне. Анджеле приходилось делить двухместное купе со своей служанкой, и она еще считала, что ей повезло; несколько ее знакомых вообще застряли в Каннах с единственной надеждой на то, что обстановка улучшится: в данный момент французы не гарантировали получение билетов по предварительным заказам и на время военных действий словно спрятали всю свою вежливость в карман.
На столике перед Анджелой стоял стакан виши. Прихлебывая воду, она смотрела в окно на пробегающий ландшафт, каждая миля которого являла все новые признаки перемен в жизни страны; голод и бессонная ночь как бы чуть приподняли ее над реальностью, и ее ум, обычно быстрый и методичный, работал теперь в ритме поезда, который то уторапливал ход, то полз еле-еле, словно ощупью нашаривая путь от станции к станции.
Посторонний человек, пройдя мимо открытой двери купе и задавшись вопросом о ее национальности и месте в мире, легко мог бы подумать, что перед ним американка, быть может, закупщица от какого-нибудь большого магазина готового платья в Нью-Йорке, а рассеянность ее следует отнести за счет тягот доставки ее «ассортимента» в военное время. На ней был в высшей степени модный наряд, предназначенный, однако, скорее для того, чтобы уведомлять, а не привлекать: ничто из ее туалета, ничто, как можно было предположить, и из содержимого обтянутого в свиную кожу футляра для драгоценностей над ее головой не было выбрано мужчиной или для мужчины. Ее элегантность была сугубо индивидуальна; Анджела решительно не принадлежала к числу тех, кто с руками рвет новейшую безделушку в те немногие недели ажиотажа, что проходят между ее появлением на прилавке и наводнением мировых рынков дешевыми подделками под нее; ее внешность была летописью, которую, если можно так выразиться, из года в год вела в укор веяньям моды одна и та же четкая, характерная рука. Но погляди любопытствующий подольше – а он мог бы сколько угодно разглядывать ее без риска оскорбить, так глубоко ушла Анджела в раздумье, – его пытливости был бы поставлен предел, когда он дошел бы до лица избранного им объекта. Все атрибуты Анджелы: груды багажа, наваленные у нее над головой и вокруг, ее прическа, туфли и ногти, едва уловимая атмосфера духов, окружавшая ее, стакан с виши и томик Бальзака в бумажном переплете, лежащий на столике перед ней, – все это говорило о том, что (будь она американкой, какой казалась с виду) она назвала бы своей «индивидуальностью». Однако лицо ее было безгласно. Гладкое, холодное, огражденное от всего человеческого, оно было словно вырезано из яшмы. Посторонний мог бы наблюдать ее на протяжении многих миль пути – так шпион, любовник или газетный репортер могут околачиваться на панели перед запертым домом и не уловить ни отблеска, ни единого шелоха за прикрытыми ставнями – и уйти восвояси по проходу, в смятении и замешательстве, прямо пропорциональных его проницательности. А если бы ему рассказали факты, одни только факты об этой внешне бесстрастной, сухой, высокоинтеллигентной женщине без явных примет национальности, он бы заклялся впредь составлять мнение о своем ближнем. Ибо Анджела Лин была шотландкой, единственной дочерью миллионера из Глазго – жизнерадостного жулика- миллионера, взявшего жизненный разбег в уличной шайке; она была женой дилетантствующего архитектора и матерью единственного малосимпатичного здоровяка сына – по общему признанию, вылитой копии дедушки, – а страсть до такой степени губила ее жизнь, что друзья отзывались об этой купающейся в золоте избраннице счастья не иначе как с сожалительным эпитетом «бедная»: бедная Анджела Лин.
Лишь в одном случайный наблюдатель попал бы в точку: внешность Анджелы не предназначалась для мужчин. Иногда спорят – и даже затевают опросы в популярных газетах – о том, станет ли женщина заниматься своим туалетом на необитаемом острове; Анджела для себя лично решила этот вопрос раз и навсегда. Вот уже семь лет она жила на необитаемом острове, и ее внешность стала для нее коньком и развлечением, занятием, всецело продиктованным самоуважением и вознаграждающим само по себе; она изучала себя в зеркалах цивилизованного мира с тем вниманием, с каким узник наблюдает проделки выдрессированной в темнице крысы. (Мужу ее вместо моды служили гроты. Их было у него шесть, купленных в разных местах Европы, одни под Неаполем, другие в Южной Германии, и с превеликими трудами, по камешку, доставленных в Гэмпшир.) Вот уже семь лет, – ей было тогда двадцать пять, а ее замужеству с денди-эстетом два года, – как «бедная» Анджела была влюблена в Безила Сила. Это была одна из тех интриг, которые завязываются беспечно в надежде на приключенье и столь же беспечно воспринимаются друзьями, как занятный скандал, а затем, будто окаменев под взглядом Горгоны, приобретают невыносимое постоянство, как если бы миру, полному капризных и эфемерных союзов, иронические богини судьбы решили дать непреходящий, устрашающий образчик естественных качеств мужчины и женщины, изначально присущей им склонности к слиянию воедино, и он действовал как наклейка «Опасно!» на коробке с химикалиями, как предостережение в виде разбитых автомобилей, которые ставят на опасных поворотах дороги, так что даже наименее склонные к порицанию натуры содрогались от этого зрелища и отшатывались со словами: «Нет, право, знаете ли, это уж у них что-то омерзительное».
Друзья обычно называли их связь «патологической», разумея под этим, что чувственность играла в ней самую малую роль, поскольку Безила привлекали лишь очень глупые девушки, и узы, приковывавшие его к Анджеле, были совсем иного рода.
Седрик Лин, безутешный, корпея в своих барочных одиночествах и с ужасом взирая на развитие буяна сына, говорил себе, будучи не слишком проницательным, что такая страсть ненадолго. А Анджеле казалось, что ей нет надежды на избавление. Ничто, кроме смерти, не может разлучить их, думала она с отчаяньем. Даже вкус виши наводил ее на мысли о Безиле, и она вспоминала бесчисленные за эти семь лет ночи, которые она просиживала с ним; он напивался пьяным, и его речи становились все сумасбродней и сумасбродней, а она, прихлебывая воду, ждала своей очереди нанести суровый и беспощадный удар по его тщеславию, и так до тех пор, пока он, пьянея все больше, становился выше ее нападок, заговаривал ее вконец и уходил с напыщенным видом.
Она повернулась к окну, когда поезд сбавил ход до скорости пешехода, один за другим минуя грузовики с солдатами. «Il faut en finir», «Nous gagnerons parce que nous sommes les plus forts». Крутой народ эти французы. Две ночи назад, в Каннах, какой-то американец рассказывал, как в прошлую войну в мятежных частях казнили каждого десятого. «Жаль, что на сей раз у них нет командующего вроде старого Петэна», – сказал он.
Ее вилла в Каннах закрыта, ключ сдан на хранение садовнику. Может статься, ей уже не суждено больше вернуться туда. В этом году она вспоминала о ней только как о месте, где напрасно прождала Безила. Он прислал телеграмму: «Международное положение не располагает к увеселительным поездкам». Она выслала ему денег на дорогу, но ответа не получила. Садовник, должно быть, хорошо заработает на овощах. Да, крутой народ эти французы. А почему, собственно, принято считать, что крутой – это хорошо? – спросила себя Анджела. Она терпеть не могла крутых яиц, даже на пикниках в заповеднике. Крутые. Переваренные. Перехваленные за их варева. Когда заявляют о любви к Франции, имеют в виду любовь к еде; древние считали утробу вместилищем всех глубоких чувств. Переезжая на пакетботе через Ла-Манш, она слышала, как один коммивояжер радовался Дувру и английской еде: «У меня эта французская мешанина поперек горла становится». Банальное нарекание, размышляла Анджела, так говорят и обо всей французской культуре двух последних поколений… «Мешанина», затхлые ингредиенты из Испании, Америки, России и Германии, замаскированные соусом из белого алжирского вина. Франция умерла вместе с монархией. Теперь нельзя даже поесть хорошо, разве что в провинции. Еда, всюду еда. «Поедом есть…» Безил уверял, что однажды в Африке съел девушку; теперь вот уже семь лег как он ест Анджелу. Как тот лисенок спартанского мальчика… Спартанцы при Фермопилах расчесывали волосы перед битвой; этого