Ушаков окончательно опешил.
Любушка тормошила его, стащила с него шинель, повела в комнату.
Ушаков сразу приметил: дверь в комнату постояльца была раскрыта настежь.
— Грек дома? — насупился он.
Любушка залилась смехом.
— Что ты?
— Из-за грека-то и не приходил? Да?
Федя только потирал холодные руки, молчал, подозрительно озираясь.
— Глупенький, да он мне противен! Понимаешь: про-отивен! И он уехал!
— Куда?
— В Азов.
— Совсем?
— Совсем!
Федя кинулся к ней.
— Пусти! Мама! — с притворным испугом зашептала она, кивая на дверь.
Ее большие глаза стали еще больше. Федя отпустил ее и оглянулся.
Любушка отбежала за стол и, выпячивая свои полные губы, протянула:
— Тру-ус! Мамы нет, ушла к протопопше. Мы одни в доме. Тру-ус!
Ушаков шагнул к столу. Их разделяла только столешница.
Любушка стояла против него, раскрасневшаяся, похорошевшая. Она дразнила, высунув язык.
Ушаков увидал: у Любушки на конце языка — небольшая ямка.
— Чего смотришь? Язык раздвоен? Как у змеи. Не бойся — это меня в детстве нянька кашей так накормила. Сунула в рот ложку горячей каши, а сама убежала. И сожгла мне язык…
Федя через стол ловко схватил ее за руку…
До весны было еще три месяца, но у Феди Ушакова она расцветала уже в январе.
X
В напряженной каждодневной работе мелькали похожие друг на друга дни. Зима пролетела незаметно: была она «сиротская» и не успела надоесть ни снегами, ни морозами.
В марте вскрылась река. И сразу прибавилось работы: отправляли припасы, вооружение и снаряжение для судов, которые строились на верфях в Таврове, Павловске, Икорце и Хопре.
От зари и до зари, не умолкая, стучали плотничьи топоры. Не потухали литейные печи, кузнечные горны, курились смолокурни.
Сенявин деятельно готовил Азовскую флотилию.
Присланных из Петербурга мичманов отправляли дальше, к Азовскому морю. Пустошкин уехал на Икорецкую верфь, Ушаков остался один. Ждал, что не сегодня-завтра и его отправят куда-либо.
Каждое воскресенье Федя ходил по знакомой дороге в Чижовку.
Марья Никитишна уже в глаза называла его «зятек», ласково обнимала, потчевала, как могла, и все спрашивала, когда Ушакова произведут в лейтенанты и сколько он тогда будет получать жалованья.
Федя и сам думал жениться на Любушке.
Вся его прошлая жизнь — корпус, флот — прошла среди мужчин. Он любил море, флотскую суровую жизнь, готовился к ней и не представлял, как живут семейные моряки. Но без Любушки ему было тоскливо, тянуло к ней. Как ни был он занят, а всегда помнил о Любушке.
И Федя тоже говорил ей:
— Вот произведут в лейтенанты…
— Не говори заранее. Произведут, тогда то и будет! — обрывала Любушка и тащила Федю в рощу, где с мая месяца каждое воскресенье устраивались народные гулянья.
Ушаков не любил быть с ней на людях. Он робел и чувствовал себя неуверенно и плохо.
Федя предпочитал сидеть вдвоем с Любушкой где-либо в палисаднике у дома или на обрыве, чем ходить, как он выражался поморскому, «в ордере18 конвоя». А Любушка обязательно хотела других посмотреть и себя показать.
— Мне, кроме тебя, никого не надо! — отговаривался Федя.
Тогда Любушка шла в атаку с другой стороны.
— Ты что, стыдишься ходить со мной? Жался бы только по углам! — насмешливо говорила она и отворачивалась, капризно надув свои пухлые губки.
И Федя скрепя сердце уступал. Он шел насупившись, точно его вели на казнь.
Но Любушка прижималась к его плечу, ласково заглядывала ему в глаза и вдруг улыбалась, и вся Федина суровость мгновенно исчезала.
Они шли в рощу и сразу же попадали в людской водоворот. Слышалось треньканье балалайки, гудели рожки, где-то пели песни. На качелях высоко взлетали вверх красные, синие, желтые сарафаны. Кричали сбитенщики, продавцы кваса. Зазывали продавцы сластей — пряников, конфет. Шум, гам, пыль. Ни поговорить, ни собраться с мыслями, ни помечтать о будущей совместной жизни…
В июне установилась сухая, маловетреная, жаркая погода. Солнце вставало в какой-то дымке и палило без милосердия.
Рабочие верфи и арсенала падали в изнеможении от зноя.
Город как вымер, на улицах — ни души. Окна закрыты ставнями. Собаки попрятались.
Только на реке с утра до ночи возились ребятишки.
Воскресный день выдался еще более знойным. Небольшой ветерок, который был накануне, совсем утих. Стало душно, как в бане.
Ушаков после обеда пошел, как всегда, к Любушке.
Марья Никитишна сидела в подполе, кляня Воронеж, что в нем нет колодцев и за водой приходится тащиться вниз, к реке.
— Ну и жара, прости господи!
— Сорок в тени, — сказал Федя, проходя в комнату к Любушке.
А Любушке было нипочем. Она хотела идти гулять в рощу.
— Эк, неугомонная! Сидела бы уж. Где там до прогулок! — сказала мать.
Но Любушка не послушалась матери и потащила Федю на всегдашнюю прогулку.
Роща была полна народу. Все жались в тень деревьев и кустов. Сидели и лежали, разомлев от жары.
Любушка и Федя устроились под молодым дубком. Сюда немного еще доставало солнце, но через некоторое время это место должно было оказаться совсем в тени.
Дубок стоял у самой опушки, дальше шел луг.
Любушка полулежала, обмахиваясь платочком, и напевала:
В легком платьице ей было не так душно, как мичману в его суконном мундире и такой же «нижней амуниции».
А он изнывал от жары.
Во рту пересохло, — ни сбитенщиков, ни квасников уже не было: всё раскупили.
Ушаков сбросил шляпу. Сидел молча, — от духоты не хотелось даже говорить.